Феликс Кривин - Русская Премия 2006
Share |

Лауреат «Русской премии 2006»

Феликс Кривин получил премию за то, что он с 1955 по 1998 год жил в городе Ужгороде и такоooе здесь натворил... а также за разговоры с пустыней Негев, за настроения и воспоминания о Подкарпатской Руси в рассказах, диаложках, ужимках и стихах.

 

Феликс Кривин - лауреат Русской Премии 2006

на главную

 
АВТОБИОГРАФИЯ

Я родился в счастливом 1928 году.Если сумма двух левых цифр равна сумме двух правых, год считается счастливым. Счастливым было и место, где я родился: порт отправления был порт Мариуполь.
После гибели отца, который не выплыл из Черного моря, мы переехали в Одессу, и я все надеялся,что отец выплывет. В следующем счастливом году (1+9+3+7) о моем отце говорили, что он счастливо отделался.
Война застала меня в Измаиле. Он тоже оказался портом отправления, но такого,что хуже не придумаешь. Эвакуация – отправление в неизвестность, о котором известно лишь то, что нас там не ждут. По возвращении в Измаил в 1945 я использовал этот порт по назначению: отправился в плавание на самоходной барже «Эдельвейс».
Третий счастливый год был послевоенный (1+9+4+6). Сойдя на берег я работал ночным корректором в газете «Придунайская правда». Вечерами ходил в школу, которая так и называлась– вечерняя. В самом начале этого года были впервые напечатаны мои стихи.
Потом я учился в Киевском пединституте (язык и литература – русский отдел), а по окончании был направлен учителем в исходный порт Мариуполь, вместе с еще одной студенткой, которая стала моей женой. Она была киевлянка и скучала по Киеву, но вернуться туда мы смогли только через три года, отработав положенный срок.
Киев меня не узнал.Он не хотел никуда принимать меня на работу. И в год ни в чем неповинной Лошади я оказался безработным.
Но за годом Лошади наступил счастливый 1955 год. Год счастливого Козла отпущения
из Киева в Ужгород на издательскую работу.Там проработал редактором Закарпатского областного издательства с 1955 по 1964. Когда имеешь работу, можно oглядеться, посмотреть по сторонам. Я посмотрел и увидел сказочный рай. Но, как бывает в жизни, сказки было рано писать, и я стал писать полусказки. В Москве вышла книга «В стране вещей», в Ужгороде – «Карманная школа».О следующем счастливом 1973 могу сказать, что я счастливо отделался – после того, как пустили под нож книгу «Подражание театру». В этом по тем временам не было ничего страшного. В 1990 – лауреат республиканской премии имени В.Г.Короленко – за год до счастливого 1991, и такое бывает.
В 1998 уехал в Израиль. Живу в Беер-Шеве, зарабатываю на жизнь пенсией и нечастыми выступлениями перед зрителями.

Главы из повести "ПУСТЫНЯ СКАЗАЛА..."

РУССКОЯЗЫЧНАЯ ПУСТЫНЯ
В трех домах от меня пустыня Негев. Лысенькая такая. Когда мы впервые встретились, я даже удивился:
- И это ты, - говорю,- пустыня?
- Пустыня,- говорит. - Только я по-русски не разговариваю. Ты меня по-бедуински спроси,
- По-бедуински, - говорю, - я ни бельмеса.
Призадумалась Пустыня. Наморщила лысину, что ей заменяла лоб.
Это бывает. Старого Януса называли двуликим, а он был просто лысый человек. Лицом смотрел вперед, а лысиной оглядывался. Такие были времена. Живи да оглядывайся, чтоб сзади по голове не врубили. Так о чем я? Ну да, наморщила Пустыня лысину и говорит:
- Ни бельмеса - это не по-бедуински. Это по-татарски.
Во дает!
- Да ты откуда татарский знаешь?- спрашиваю.-Ты кто по образованию?
- По образованию я никто, - говорит она с такой важностью, будто по образованию она профессор. - Тут один татарин репатриировался, ни бельмеса не понимал. Ну, я и научилась.
Способная.
- И это ты так по-русски не разговариваешь? А по-какому мы с тобой говорим?
- Ну и что? - небрежно обронила она.- Я же не говорю, что никогда не разговариваю. Когда не разговариваю, а когда и разговариваю. Тут у нас одни русские живут. В смысле евреи.
- А почему русские в смысле евреи, а не евреи в смысле русские?
Пустыня задумалась. Она плохо разбиралась в национальном вопросе.
- Не морочь голову. Почему да почему. Допочемукались там у себя, что здесь оказались.
- Ты не груби, - попросил я ее. - Я тебе по-русски так нагрублю, что ты и бедуинский, и татарский забудешь.
- Ладно, чего раздухарился, - сказала она на слишком даже русском языке, - Давай, рассказывай, что там у тебя, а я послушаю.
И я стал рассказывать, а она стала слушать.

НЕОБИТАЕМЫЙ ОСТРОВ
Я расскажу тебе, Пустыня, о маленьком городе на маленькой реке, усеянной маленькими необитаемыми островами. Река их бережно обтекала, чтоб они не потонули, чего доброго, хотя там было неглубоко. Вокруг бьл зеленый город, то ли спустившийся с гор, то ли, наоборот, на гору восходящий, но так медленно, что создавалось впечатление, будто он стоит на месте.
И был там один островок, как раз напротив дома по имени Рафанда..,
- Красивое название, - сказала. Пустыня. - Вот бы мне такое. Пустыня Расфанда. Красиво, а?
- Пожалуйста, не перебивай. Река журчала, обтекая остров, и остров что-то шуршал в ответ. Или остров шуршал, а река ему отвечала.
" Куда ты течешь, река?" - спрашивал остров. И река отвечала: "Я теку в океан. Не сразу, конечно. Сначала будет большая река, потом еще большая река. Потом море. А потом уже океан?
" А не боишься утонуть?" - спрашивал остров. И река отвечала: "Боюсь. Утонуть все боятся. Но у меня нет другого пути. Я должна отдать себя океану".
" Смелая ты, - сказал остров. - Я бы так не смог. У меня на это решимости не хватает".
" Течь - это очень просто",- сказала река.
Остров промолчал. Он не умел течь. Правда, он никогда не пробовал.
" Возьми меня с собой в океан",- попросил он реку.
" Там глубоко, ты утонешь".
" А если попробовать? Может, там я кому-нибудь пригожусь. Кто-то будет тонуть, а тут как раз остров."
" Ну, тогда поплыли",- сказала река.
Остров поднатужился и - не двинулся с места.
" Ты меня только подтолкни, - просил он. - Сильней! Еще сильней. Или у тебя силы не хватает?"
" Не хватает, - призналась река. - Я же маленькая река, не какой-нибудь Дунай или Тиса".
Но она продолжала его толкать. Если его так толкать до самого океана, это можно совсем высохнуть из сил.
Она продолжала его толкать, но он не двигался. Наверно, за что-то зацепился. Может быть, за землю. Все-таки родная земля. За родную землю зацепишься, потом не отцепишься.
- Это я понимаю, - сказала Пустыня.

ТЕАТРАЛЬНАЯ ПЛОЩАДЬ
Бывает так, что котенка назовут Васькой, а потом переименуют в Мурку, потому что у котят мальчиков от девочек с первой попытки не отличишь. Детей между тем отличают с первой попытки, если у детей не отличить мальчика от девочки, это большая неприятность.
Была в Киеве улица Жертв Революции. В честь кого она была названа? Сначала жертвами революции были помещики и капиталисты. Возможно, революция из чувства вины перед ними решила увековечить память о них в названии улицы. Но потом стали появляться все новые и новые жертвы революции. Хлеборобы, писатели, научные работники. Командиры и комиссары Красной Армии. Тут их расстреливают, а тут в их честь улицу называть?
Переименовали улицу Жертв в улицу Героев Революции. Теперь уже ничего не понять. Героев революции вроде бы всех уже расстреляли. Но теперь выясняется, что были они расстреляны не как жертвы, а как герои революции. Естественно было улицу переименовать,
А Театральную площадь называют обычно в честь театра. При этом не имеет значения, маленький театр или большой, хороший или плохой. От него требуется одно: чтобы он стоял на Театральной площади, Если, допустим, на площади стоит ресторан, это хорошо, это никому не мешает, но площадь Ресторанной не назовут, даже если в ресторан ходят больше, чем в театр и даже больше, чем к себе на работу.
Как ни прискорбно это признать, в ресторан на нашей Театральной площади ходили больше, чем в театр, хотя в театре когда-то играл знаменитый артист Садовский, а посещал ли он ресторан, никому не запомнилось. Театр уважают, но меньше посещают, а ресторан посещают вовсю, но без всякого уважения.
Когда-то ресторан назывался "Корона" - с намеком на то, что его посещали коронованные особы. Но потом коронованных особ раскороновали и ресторан назвали "Верховина" - в честь высокогорных районов Карпат, чтобы любой человек, придя в ресторан, мог почувствовать себя на верху блаженства.
Впрочем, посетители на это не отреагировали. Они ходили в "Верховину" так же охотно, как в "Корону" и допивались до вершины блаженства, особенно при наличии средств и хорошей компании. Правда, это были уже не те посетители. Прежние посетители, отпив своё лежали на кладбище под названием Кальвария. Можно было, конечно кладбище переименовать, дать ему более понятное и современное название. Ну хотя бы кладбище Советское или тех же Жертв революции... Правда, с жертвами революции потом разбирайся.
- А мне нравится это название, - мечтательно сказала Пустыня. -Кальвария...Ты меня, пожалуйста,так называй. Пустыня Кальвария,
- Ну вот еще! Ты и без этого почти не живешь, так еще давать тебе название кладбища.
- Интересно! - повысила голос пустыня до голоса торговой площади. И что это за манера у вашего брата - считать, что только он живет-поживает, а остальные почти не живут. Еще неизвестно, кто живет больше. Я б тебе показала, как живут по-настоящему!
- Ну и скандальная баба, - упрекнул я ее. - То-то с тобой никто не может ужиться.
- С тобой сильно уживаются. Тогда почему ты здесь, а не там, откуда приехал?
Действительно, почему я здесь, а не там?
- Ты знаешь, что такое обстоятельства?
- А что тут знать. Если кто-то стоит, это стоятельство, а если, допустим, об него треснуться, это уже обстоятельство.
Треснуться! Ну и жаргон. Но в общем-то она была права. Такое у нас было стоятельство, что об него постоянно все ударялись.
Я сказал, что она права. Она просияла, как наша Театральная площадь, когда на ней не включают электричество.
- А ты ничего, хороший. С тобой можно жить.
Этого еще не хватало! Стоит женщине сказать, что она права, как она предъявляет права на твою свободу.
Но пришло время, и переименовали Театральную площадь. И не потому, что население плохо ходило в театр, а потому, что нашлось более звучное, емкое, выразительное название.
Такой выразительной площадь Хрущева
не приходилось видеть еще вам.
Вы заметили? Это уже стихи. Стоило Хрущеву оказаться наверху, как внизу появилась его площадь. Он только что покончил с культом личности, разыменовал все, что было связано с культом, - и вот уже первые ростки его преобразыменований. Приедет Хрущев, спросит: а где моя площадь? А ему - пожалуйста. Площадь Хрущева, бывшая Театральная. Вот это настоящий театр!
Да, теперь жертвы революции уже умней, они знают, как себя с ней вести, чтоб не попасть под ее колеса. У революции столько колес, что только успевай уворачиваться. Но все колеса едут назад. И вот уже площадь Хрущева распереименовали в Театральную, ресторан "Верховина'-в ресторан "Корона". А парикмахерскую тут же на площади - что с нее взять? Парикмахерская держалась в стороне от политических бурь, поэтому она как была осталась безымянной.

БЕЛЬЧОНОК БЕЛЬЧИК
Жила у нас в Невицком белочка. В международном молодежном лагере, как раз рядом с замком. Хотя какая из нее молодежь, да еще международная. Муж ее бросил, ушел к другой, и она одна воспитывала детей, а с детьми в молодежный лагерь не пускают. Поэтому жила она не в самом корпусе, а на дереве по соседству.
Так шло время, дети росли, но пока оставались маленькие. Время быстрей летит, чем растут дети. Оно ведь бежит налегке, а детей приходится тащить на себе, и чем больше они растут, тем тащить тяжелее.
И однажды ударила в дерево молния, вся белочкина семья погибла, только одного бельчонка Бельчика молния пожалела, осторожно сбросила с дерева, чтоб его скорей люди нашли.
Лежит Белъчик на земле, а мимо ходят отдыхающие. Ну, думают, лежит, значит, отдыхает. Только двое усомнились: какой же он отдыхающий, кто ж ему выдаст путевку?
Эти двое были из московской юмористической редакции, и они отнеслись к бельчонку серьезно, потому что юмор им уже на работе надоел. Они сразу сообразили, что с бельчонком произошло несчастье. Юмор и несчастье крепко связаны, между ними двусторонняя связь: от несчастья к юмору и от юмора к несчастью.
И вот эти юмористы подняли бельчонка с земли, приласкали, поцеловали, и он, конечно, сразу пришел в себя. От такого каждый придет в себя. А юмористы из московской редакции позвонили своему знакомому, Борису Васильевичу Рыжову, который работал в районной больнице в двадцати километрах от города и два раза в день проезжал мимо молодежного лагеря на мотоцикле. Между прочим, работал в больнице, жаль, что не в скорой помощи.
Услышав о бельчонке, доктор Борис Васильевич разволновался и позвонил своему другу, доктору Атаназию Александровичу Фединцу. Атаназий тоже расстроился и сказал:
- В этом деле медлить нельзя. Я уже сижу на мотоцикле.
И помчались они на своих мотоциклах в ненастную ночь, за двенадцать по ночам неезженных километров. При виде аж двух мотоциклов у бельчонка загорелись глаза: он еще никогда не ездил на мотоцикле. И он рассеянно попрощался со своими спасителями и отдался в руки спасателей.
У доктора Бори на балконе был домик, небольшой, но уютный и устроенный так, чтобы из него не хотелось выходить. А бельчонок как раз собирался выйти, погулять, съездить куда-нибудь на мотоцикле. И, дождавшись, когда все с балкона ушли, он вышел из домика, походил по балкону. Заглянул в комнату: где же у них мотоцикл? Мотоцикла нигде не было. Глянул вниз с балкона, а там Ленинградская набережная. Если по ней прямо идти, можно дойти до города Ленинграда. Но вниз на нее не прыгнешь - третий этаж.
И ходит бельчонок по балкону из утла в угол, как Ленин в картине "Ленин в Октябре". Правда, картины он не видал, просто сравнение напрашивается.
Походил, посидел. Смотрит вниз с балкона, как прохожие идут по Ленинградской набережной, и думает: почему они все там ходят, а не сидят у доктора на балконе? Почему собаки бегают, а не сидят у доктора на балконе? Умный был: с балкона, а так глубоко в жизнь проникал.
Проникал, проникал, а потом и прыгнул на соседний балкон, в надежде допрыгать до мотоцикла. Так и прыгал с балкона на балкон, пока они не кончились. Куда деваться? Прыгнул на дерево, а там ворона с длинным носом, который она всюду сует.
- Что, пацан, на свободу вырвался? Только зря старался, на свободе свободы нет.
Захлопал бельчонок глазами. При таких мудреных словах не только глазами захлопаешь.
А ворона, не подбирая доступных его возрасту выражений, сказала по-взрослому:
- Твоя свобода внутри тебя.
Попытался бельчонок заглянуть внутрь себя, но не получилось. Тогда он прошелся взглядом по своей поверхности и вздохнул:
- Маленький я какой-то. В таком маленьком разве большая свобода поместится? У нас на балконе и то поместится больше свободы. У меня в домике - и то поместится больше свободы.
И попрыгал обратно, чтоб в домике на свободе пожить.
Но не допрыгал. Свобода, которая не внутри, очень запутанная, попробуй в ней найти правильную дорогу. В картине "Ленин в Октябре" Ленин ходил из угла в угол, но правильной дороги так и не нашел.
- У нас тут один сорок лет водил народ из угла в угол, а нашел ли дорогу правильную, до сих пор неизвестно,- сказала Пустыня.

ДИАЛОЖКИ

1.
- А безработица все растет.
- Какая безработица? Работы столько, что она уже не помещается в стране, и за ней приходится ехать в другие страны.
2.
- Время работает на нас.
- Если б оно еще на нас зарабатывало.
3.
- И того кот наплакал, и этого кот наплакал...
- Но не всем одинаково. У нас одному кот столько наплакал, что
ими обоими занялась прокуратура.
4.
- В жизни всегда есть место подвигам.
- Если это можно назвать жизнью.
5.
- Что мне нравится в Беренбойме, так это то, что он незлопамятный.
- Это у него склероз. Он и добра не помнит.
6.
- Моя жена не любит, когда ею командуют. А я так люблю командовать.
- Так в чем же дело? Командуйте так, чтоб она не знала. Я во время войны так командовал Вторым Украинским фронтом.
- Ну и как?
- А то вы не знаете. Победа была за нами.
7
- Какие часы самые счастливые?
- Те, которые стоят. Потому что пока часы идут, ни одно положение стрелок их не устраивает.

УЖИМКИ БОЛЬШИХ ВЕЩЕЙ ДО РАЗМЕРОВ МАЛЕНЬКИХ

Ужимка басни
Ворона каркнула во все воронье горло.
Сыр выпал, и его лисица сперла.
Теперь ее не сыщешь, не догонишь..
Чем больше каркаешь, тем больше проворонишь.

Ужимка сказки "Дюймовочка"
Дюймовочка вышла замуж за великана, о чем жена великана не догадывалась, да и сам великан тоже не подозревал.

Ужимка сказки о Змее Горыныче, который, став на тропу демократии, объединил свои головы в парламент, после чего ни одного вопроса решить не мог.

Ужимка сказки о чуде-юде рыбе кит,
затравленной юдофобом карасиком.

Ужимка песни
Далека ты, путь-дорога,
Но, не ведая другой,
Мы идем, шагаем в ногу
Со своей второй ногой.

Ужимка сказки о юных девах,
которые влюбляются в огонь, а замуж выходят за пожарников.

Ужимка сказки о светлом будущем,
которое светло только тем, что в него не ступала нога человека.

Ужимка сказки о стране Нельзя,
в которой живет народ Хочется.

Ужимка стихотворения
Ну как же город будет,
Ну как же саду цвесть,
Когда такие люди,
Что страшно рядом сесть?

Ужимка романа "Анна Каренина"
- Аня, поезд!

К юбилею Издательства КАРПАТЫ

Незабываемый 1955-й
В прошлом всегда ясная, солнечная погода. Время остановилось, ему некуда больше спешить. В будущее пути перекрыты, а в настоящее - тем более. Для настоящего нужна жизнь.
Я возвращаюсь в 1955 год. Ужгород. Боже, какой город! В прошлом все города красивые, но Ужгород выделяется особенной своей красотой.
А люди! Какие люди в Ужгороде! В прошлом они, конечно, выглядят лучше. Красивей, моложе. Вот по улице идет Михайло Иванович Томчаний. Он писатель. У него вышло несколько книг. Он идет в Издательство, где у него выходит новая книга. В предвкушении книги Михайло Иванович улыбается всем вокруг. Это называется: улыбка до востребования.
А вот идет Иван Михайлович Чендей. Тоже писатель. И тоже идет в Издательство. У него в издательстве выходит первая книжка, но Иван Михайлович уже классик. Его рассказ «Чайки летять на Схiд» прогремел по всей Украине, хотя это очень тихий рассказ. В литературе лучше слышны тихие голоса, а громкие отрываются от земли и звучат где-то высоко в небе. «Чайки летять на Схiд» - так будет называться первая книга Ивана Михайловича.
Михайло Иванович и Иван Михайлович встречаются, как родные (в прошлом это выглядит именно так). Их догоняет еще один родной человек, Павло Данилович Цыбульский. Радость встречи, вопросы, ответы. Павло Данилович тоже писатель. У него недавно вышла книга «Весняний вiтер», а теперь он хочет, чтоб вышла книга «Вечiр у винарнi Штрауса». Он тоже идет в Издательство. Но не ради книги, хотя и ради нее тоже, он идет потому, что работает в Издательстве старшим редактором и просто должен ходить на работу.
Затевается разговор о жизни, опять о жизни, все время о жизни. Потому что писатель не должен отрываться от жизни, иначе она пройдет мимо, а там ее догоняй.
Подходят еще двое. Владимир Иванович Ладыжец и его собака. Из этих двоих писатель только Владимир Иванович, но и он, и собака, оба идут в Издательство, а собака даже бежит, она спешит прибежать в Издательство, чтобы занять место главного редактора на диване. Видя, что место занято, редактор нехотя идет за стол. Потому что Владимир Иванович и есть тот самый главный редактор, а собака его сопровождает, вернее, он ее сопровождает, потому что она бежит впереди, а он послушно следует сзади.
К собаке подбегает малыш. Ему четыре года. Его зовут Дима Кешеля, и он живет не в Ужгороде, а в селе Клячаново, а в Ужгород приехал с мамой по делам.
Он тоже писатель, и у него тоже готовится книжка - к 33-х летию Издательства. Раньше не получится, слишком много работы. Нужно, во-первых, вырасти, во-вторых, выучиться и в-третьих, - самое главное, - подготовить рукопись, без этого никак нельзя.
Я тоже иду в Издательство. Не издаваться, а работать редактором. Отмечать юбилей Издательства, которому стукнуло десять лет. У меня тоже юбилей: я в Издательстве ровно полгода.
Никто не придал значения этой реплике, не объяснил, что издание планируется карманным, что и определяет его формат. Но у себя в кабинете секретарь по пропаганде остановил на ней внимание. Он сказал простую фразу:
- Надо увеличить формат.
- Как увеличить формат? - ахнули издатели. - Книга готова! Значит, новый набор,
новая корректура, новая работа всех отделов Издательства.
- Идите с ним объясняйтесь, я не пойду, - сказал секретарь по пропаганде.
И не пошел. И никто не пошел. Сделали новый набор, что обошлось Издательству в шестнадцать тысяч.
Когда Первый увидел справочник, он спросил:
- А почему вы поменяли формат? У вас же был очень удобный, карманный формат.
Нам было не дано предугадать. Так вот что имел в виду Тютчев, выражая нам сочувствие.

БОСС
Виноградовский детский дом для умственно неполноценных детей отмечал свое пятидесятилетие. К юбилею педагоги подготовили книгу - итог пятидесятилетней работы. Мне было поручено редактировать эту книгу, и она вышла в срок. Это была большая радость для педагогического коллектива. И для меня, редактора. За время редактирования я словно сроднился с детским домом, как сроднился когда-то с детским костно-туберкулезным санаторием, в котором начинал свой педагогический путь.
Все было хорошо, все были довольны, кроме одной инстанции, у которой были свои задачи и интересы. Меня вызвали в обком, к самому боссу пропаганды.
Мне было предложено сесть, посмотрено на меня долгим пронизывающим, но при этом достаточно равнодушным взглядом и, после пыточной паузы, спрошено:
- Когда был 21-й съезд партии?
Я не ждал такого вопроса. Неужели во всем обкоме партии не у кого спросить, когда был съезд партии? И я подумал: фиг вам скажу. Я вам не справочное. А вслух, чтобы поддержать разговор, спрашиваю:
- Я что, должен отвечать на этот вопрос?
- Отвечайте, - бросил он коротко. Насколько позволяло это длинное слово.
Я сказал, что на этот вопрос отвечать не буду, поскольку все экзамены кончились для меня в институте.
Эти слова подействовали на него возбуждающе. Он вскочил, заходил по комнате и стал что-то кричать, адресуясь не только ко мне, но и к соседним кабинетам, в которых, вероятно, сидели его подчиненные. И вдруг резко опомнился, вернулся на стул и раскрыл перед собой юбилейный сборник Виноградовского детского дома.
- Вот здесь вы пишете (я пишу!), что в буржуазной Чехословакии нуждающимся детям давали бесплатное питание. Как это понимать?
- Их действительно бесплатно кормили.
- Но зачем об этом писать?
- Потому что это правда. Правду надо писать.
- Это объективизм, - крикнул босс.
Мне не нравилось это слово. Оно означало, что правду нужно писать только выгодную, а невыгодную не писать.
- А как тогда назвать объективность? Если правда - объективизм, значит, объективность - ложь?
- Не валяйте Ваньку, - сказал он и отпустил меня на первый случай.
Но второго случая не было. Я встретил его на улице, когда он уже не был в обкоме секретарем, а был переведен на низовую работу. Он, как мне показалось, обрадовался, увидев меня. Нам было по пути, и мы говорили о литературе, о поэзии, и он читал свое и мое любимое:
Уступи мне, скворец, уголок,
Посели меня в старом скворечнике.
Отдаю тебе душу в залог
За твои голубые подснежники.
Он читал хорошо, хорошо поставленным голосом. Голос всегда хорошо поставлен, когда он поставлен не для крика, не для лжи, не для ненависти, а для поэзии, для музыки, для всего, что поднимает человека над уровнем, данным ему природой.
Я слушал его и думал: боже, что делает с человеком власть! Сколько бы она ни дала, она отнимает намного больше.

Стихи

Слово

А слава - дым, а слово - дом,
и в этом доме я живу.
Под вечер за моим окном
садится солнце на траву,
а утром, выспавшись, встает
и отправляется в полет
-вокруг столиц и деревень,
с веселой тучкой набекрень.
Приходят Прежде и Потом,
в мою стучатся дверь,
интересуясь, где живет
прекрасная Теперь.
А я на это: вот так да!
А лучше: вот те на!
Да где ж ей жить еще, когда
Теперь - моя жена.
Я приглашаю в дом гостей,
прошу испить вина.
И входит в комнату Теперь,
садится у окна.
Я Прежде знаю с давних пор,
мы даже с ним на ты.
И потянулся разговор
до самой темноты.
И ночь стояла у окна,
вздыхая о былом...
Но где Теперь, моя жена?
Она ушла с Потом.

Как много у меня потерь!
И вот - еще одна.
Ушла она, моя Теперь,
неверная жена.
Ушла, покинула мой дом,
а я кричал: "Вернись!"
Проснулось солнце за окном
и устремилось ввысь,
и на пути его крутом
кружилась голова...
Но слава - дым,
а слово - дом.
Слова, слова, слова...
И просыпалась жизнь вокруг,
как водится, с утра.
И Прежде, мимолетный друг,
промолвил: "Нам пора".
И я поднялся, чтоб идти,
но отворилась дверь,
и встала на моем пути
прекрасная Теперь.
Другая, новая Теперь,
она вошла в мой дом,
И другу я сказал:
" Иди. Я как-нибудь потом."

ПАЗИТИФ. Олег Комендарь

- Ты знаешь Сёма, этот наш писатель и цадик Кривин получил таки Русскую премию от Гегальчего!
- Какой Кривин, который живет на Рот Агоне?
- Ну да, а то какой же!
Хуриловы Ида и Самуил и их старинные знакомые Моня и Сара Бергольц сидели в уютном кафе маленького городишки Беер Шева и делились последними сплетнями.
- А какой Гегальчик? Тот, что приехал с Шепетовки и у него жена Роза, такая ..., - Сёма осёкся и покосился на Иду, которая энергично болтала с Сарой о внуках.
- Такая полная женщина, - не став рисковать, после небольшой паузы закончил Самуил и многозначительно подмигнул Моне.
- Да нет, этот Гегальчий, живет в Праге, делает там копейку, ну и теперь учредил Русскую премию для писателей на Украине.
- И что она большая, эта Русская премия?- Поинтересовался Хурилов.
- Не думаю, Кривин на Гавайи не полетел, даже на Украину не поехал на вручение. – Моня взял принесенное официантом латте и с увлечением стал кушать высокую сливочную пенку.
- И что, этот Гегальчий – не еврей? – Сёма был ужасно любопытный. Знать все обо всех была его обязанность еще на службе. Приехав в Израиль в начале семидесятых, он устроился в полицию, где и доработал до пенсии участковым.
- А шо русскую премию может придумать только еврей? – Моня хохотнул своей шутке. - Нет, не еврей, точно.
- У меня на службе, в Риге был один Осадчий. Так он был кубанский казак и жу ткий антисемит, - Хуралов закурил под недовольным взглядом Иды.
- Опять куришь, уже вторую сигарету за час! Сёма! Зачем ты себя отравляешь? – Ида недовольно смотрела поверх толстых стекол.
- Ида! Отравляешь меня ты своими бесконечными выговорами на публике! – дерзко парировал Самуил и быстро затушил сигарету.
Ида удовлетворенно переключила свое внимание на рассказ Сары о внуках, которые скоро загонят ее в могилу.
- Да эти казаки жуткие антисемиты, еще больше, чем украинцы. – Продолжал разговор Моня.
- Ну, видишь какой позитив, Моня. Раньше что мог получить еврей от казака или хохла? Только по морде! Или еще лучше погром! – Сёма громко загоготал, тряся жировыми складками на груди.
- Да меняются времена,- согласился с ним, смеясь, Моня, - казаки становятся шабeсгоями, а евреи лауреатами русских премий на Украине. Глобализация, мать ее ё...
- Это вы про кого там сплетничаете? – Ида, для которой было проблемой долго фокусировать внимание на одной теме, уже давно в пол уха слушала разговор мужчин.
- Про этого великого писателя, нашего соседа Кривина, - начал, было, Моня, но его тут же перебила жена - Пускай сплетничают про свои мужские дела, Идочка, я так тебя давно не видела.

На следующий день Ида была дома одна, дочь не привела ей с утра внуков, как это бывало обычно, а Сёма побежал что-то выяснять о предстоящем в доме ремонте. Она села за компьютер и набрала по Скайпу свою двоюродную сестру Беллу, которая жила в Восточной Германии.
- Беллочка, дорогая, здравствую, как твои дела, моя дорогая? – Защебетала она... Через час обсуждать уже было практически нечего, и Ида вспомнила вчерашний разговор мужчин, обрывки которого она слышала в кафе.
- Так ты знаешь, Белла? У нас тут неподалеку живет Феликс Кривин. Да, да, Кривин. Пишет книжки. Приехал недавно, лет так десять назад, откуда-то с Западной Украины. Так ты представляешь, он получил за свою книжку Русскую литературную премию. И поехал ее получать на Украину.
- Не знаю, почему на Украину, наверное, премия для украинцев была, да. И ты можешь мне поверить? Там проходил погром и вместо премии его жестоко избили. Нет, ну ты представляешь?
- Какой погром? Ну, там какие-то украинские казаки устроили еврейский погром, и им попался этот Кривин. Нет, ты представляешь? Он планировал поехать на эти деньги, кажется, на Канары, подлечит свои старые кости, а теперь вот на ... лежит в больнице. Правда, тебе интересно? Премию давал какой-то новый русский, я плохо запомнила фамилию, какой-то Гигальчик. Знаю только, что живет в Праге, и что не еврей.
- Да, Беллочка, это настоящий международный скандал. - Знаешь, я сама так боюсь туда ехать, там черти-что творится, по телевизору показывают такие кошмары. А так хочется увидеть своих, Варьку Бурденко, ты помнишь ее, Белла?
- Я с ней все еще переписываюсь. Зову приехать уже лет десять, ну разве на их пенсии можно путешествовать? Представь у нее уже пять внуков.... И разговор снова соскользнул на любимую тему о потомстве.

Белла работала в маленькой русскоязычной немецкой газете. Писала небольшие очерки о культуре и иногда о политике, которыми разбавлялись объявления и реклама.
В пятницу утром ее шеф, Арон Измайлович, попросил написать небольшую статейку на тему антисемитизма на постсоветском пространстве.
Белла пробежалась по последним статьям на эту тему в Интернете, ничего интересного не нашла и вспомнила последний разговор с Идой. Через полчаса она сдала статью замредакторше Наташке Пессиной и умотала в гипермаркет на послерождественские распродажи. Пессина исправила грамматические ошибки, подправил а пару фраз и отдала статью с прочим материалом в печать.
Шквал негодования вызвала среди русскоязычной еврейской общины Восточной Германии статья в любимой газете:
«Снова погромы! Беспредел на Украине»
«Украина. Закарпатье.
Как сообщили наши источники, на Украине прошла волна еврейских погромов. Западноукраинские националистические группировки в сговоре с казацкими организациями Украины провели серию погромов на всей территории Закарпатья.
При явном попустительстве местных властей и органов правопорядка сотни евреев получили жестокие увечья, были разграблены их жилища.
В числе пострадавших оказался, приехавший во Львов на вручение Русской Литературной премии, известный израильский писатель Феликс Кривин. В тяжелом состоянии он был доставлен в одну из клиник Тель-Авива прямо из аэропорта.
Мировая общественность серьезно обеспокоена этими вопиющими фактами проявления антисемитизма и обращается к правительству Украины с требованием обуздать распоясавшихся профашистских молодчиков, а также обращает внимание на недопустимость проявлений подобных актов геноцида в стране, стремящейся в будущем вступить в Европейский Союз...»

Замглавредактора львовской газеты «Ненько Украино» Петро Немошкало вызвал к себе начинающего журналиста Степана Грызло.
- Ну, шо нового, Степан? – строго осмотрел слегка помятое и припухшее после выходных лицо Грызло замглав.
- Та шо нового Петро Васильoвич? Усе по-старому! – Покраснел Степан.
- Немаемэ от тебэ Грызло пока той отдачи, на яку рассчитувалы. – Начал Немошкало. – Тираж газеты падае. Мы шукалы нового сотрудника, якый бы внес ту... ну нову струю в материалы нашей газеты. А ты шо?
- Шо? – Уточнил молодой журналист, покрываясь потом. « Нетрэба було вчёра за другой пляшкой бигаты» - подумалось ему.
- Шо- шо? Тягаешь з Интернету статейки и усё! Значит так, Грызло, даю тебе часу до завтра – послезавтра, шоб ты, того... мне предоставил цикаву статью, поняв?
- Поняв, поняв Петро Васильович! Буде Вам завтра цикава статя. – Степан попятился к двери.
- Подывысь якысь новы источники информации, та не тяни резину. – Закончил Немошкало нагоняй сыну кумы.
Степан выпил минералки, покурил в коридоре и сел за свой комп. Забил в поиск слова «Львов» и «беспредел» и стал просматривать выскочившие ссылки. Ссылка на электронную версию немецкой газеты заинтересовала его. Прочитав статью Беллы, Степан забил в поиск «Русская литературная премия», потом распечатал статью и материалы по премии, бегом ринулся к заму.
- Ось, Петро Васильович, знайшов! – Доложил он шефу и положил перед ним материал.
Немошкало пробежался по статье и стал покрываться пунцовыми пятнами.
- Пыдоросня кацапсько-жидовська, от курвы! – Энергично прокомментировал он материалы. – Сидай Стёпка кола мэне, будеме удвох пысаты, я йм зараз зроблю погром…
Олег Комендарь
http://world.lib.ru/editors/k/komendarx_o_w/pazitif.shtml http://www.litsovet.ru/index.php/material.read?material_id=126103 http://www.proza.ru/texts/2007/03/23-221.html

 

Гостиница "Центральная". Воспоминания А.Гегальчего и Ф.Кривина с картинками

Студент авиационного института Александр Гегальчий вышел из спортзала и присел подкрепиться в буфете. Недавний общежитский обед – прозрачный суп за 4 копейки и сосиски за 17 – никак не способствовал подготовке к предстоящему первенству Москвы по боксу, где бывший (неужели уже бывший ?) ужгородец планировал занять на пьедестале ступеньку повыше. Вот и только-что на тренировке он с трудом выстоял несколько раундов против Станислава Степашкина. Но в этом не было ничего неудобного: Степашкин - олимпийский чемпион, и нужно радоваться, что можешь поработать именно с ним. Поэтому талоны на питание от спортобщества «Буревестник» были весьма кстати. Стакан густой 25%ной сметаны с несколькими ложками сахара и бутерброт с докторской колбасой – жизнь опять прекрасна! Холестерол - а это что? Но экономить приходилось серьезно - Москва слезам не верит. А тут еще открылась у студента одна всепоглощающая страсть. Еще в последний предучебный день имел он неосторожность попасть на премьеру «Доходного места» – и был сражен на всю оставшуюся жизнь. Он же тогда не знал, что это был легендарный, знаковый спектакль приглашенного в Театр Сатиры из Студенческого театра МГУ Марка Розовского. Узнал он только Анатолия Папанова и Андрея Миронова, с которым виделся как-то еще в Ужгороде. Никаких талонов не хватит... Хотя нужно напомнить, что настоящим театралам хорошо знакомы русские понятия «галерка» и «лишний билетик». Поэтому и сегодня студент был уверен в успехе. Часов в 6 он вошел в метро и двинулся к следующей цели. Центральная
К этой же цели направился на тролейбусе и другой человек.
Так осенним вечером 1967 года в Москве на улице Воровского встретились два ужгородца: уже модный советский писатель Феликс Кривин и знакомый только своим, но многочисленным друзьям студент Александр Гегальчий. У входа в популярный Театр-студию киноактера эти двое заговорили, естественно, об Ужгороде и о театре, а потом пошли через толпу на спектакль «Мертвые души» - по Гоголю, но на пантомиму. Точнее пошел писатель, а студент скорее прорвался, стрельнув лишний билетик. В роли молчаливого Чичикова блистал в этот вечер молодой актер Игорь Ясулович. Только в самом конце он выдал пронзительный монолог о Руси и птице-тройке. Спектакль был действительно интересный, неожиданный, ни на что непохожий. Обсуждая его, а заодно и постановку “Поворот ключа”по Милану Кундере в Ужгороде, политическое положение в соседствующей с ним Чехословакией и положение искусства в Советском Союзе вообще, студент и писатель пошли пешком по пустеющей ночной Москве, по площади Восстания, по Садовому кольцу, по улице Горького. Писатель поселился тогда по брони Союза в самом центре в известной гостинице «Центральная». БулочнаяВпрочем эти двое не обращали внимания на определенную роскошь московской обители - на буковый лакированый паркет, на богатый во всю длину широкого коридора половик, на лепные потолки, на литые решетки лифта. Они говорили о высоком и читали стихи. Справедливости ради, нужно заметить, что читал в основном - как тому и положено – писатель. Студент хотя и хотел читать из своего, немного стеснялся и поэтому все слушал.
Совсем рядом, за окном, по Горького в ночи шуршали редкие машины.
* * *
В мае 2006 устроиться в Москве в гостиницу нелегко – выставки, презентации, премьеры. Александр Викторович – немолодой русско-немецкий коммивояжер из Праги снял по интернету номер в гостинице «Центральная»Корридор из соображений, во-первых, ностальгических, а во-вторых, из удобства – в самом самом центре и недорого. Что вообще-то весьма удивительно для Москвы с ее фантастическими ценами даже на докторскую колбасу, за торговое имя которой идет настоящая битва. В цене, конечно, скрывался некоторый подвох...
Если снаружи гостиница смотрелась весьма презентабельно – еще бы, тут тебе и «Филиповская булочная», которая стала кофейней, но с памятной доской о стачке булочников, тут и один из первых в Москве настоящих итальянских ресторанов, который по прошествии 10 лет оказался просто фастфудом, не идущим ни в какое сравнение с когда-то недоступным рестораном «Центральный». Так вот внутри за последние десятилетия гостиница почти не изменилась. Широкий паркетный корридор застелен все тем же толстым длинным половиком спролысинами. Окна с музейными шпингалетами сохранили на себе все когда-либо наносившиеся на них слои краски, трескающиеся от Умывальниктяжести и возраста. Облезающая «слоновая кость» покрывает и водопроводные трубы и одинокий кран холодной воды над фаянсовым умывальником. Поскольку удобства находятся в конце коридора, жильцы, как и много лет назад, писают в раковины, а горничные их громко критикуют из дежурки. Из общего туалета открывается вид на центральномосковские запущенные дворы и на крытые жестью крыши, со все теми же разноцветными и растрескавшимися слоями краски. Коридоры приятно освежают временные и монументальные таблички:
«Ключи от душевой находятся в комнате горничных».Двор
Казарменное «Место для курения» со стильной пепельницей на тонкой ножке.
«Уважаемые гости пользуйтесь услугами парикмахерской на 3 c 1/2 этаже».
«Посадка в кабину лифта не более 3-х человек ».
«Крушовице» – королевское пиво из Чехии» - это объявление явно выпадает из строгого логического ряда.
Лифт, хотя и заделан анфас хлипкими алюминиевыми профилями, несёт на боках остатки былой роскоши в виде стальных литых ограждений и лепнины. ОбъявлениеЛепнина украшает лестничные клетки и большой буфет. Особенно много ее в вестибюле на первом этаже. Здесь есть и бессмертный мотив с обнаженной женщиной, зовуще простирающей руки к некому воображаемому. Сюжет, кстати, использовался не только всем известными матерами эпохи возрождения, но и в более ранние времена, например в Помпее, где он великолепно сохранился в настенной фреске в городском публичном доме, что совсем рядом с центральной улицей.
Цепкоглазые охранники напрочь запретили фотографировать старинный интерьер. На вопрос «почему?» последовало многозначительное антитеррористическое молчание. Таким же многозначительным, но многословным был отказ выдать жильцу счет за проживание. «Только по доверенности от организации! – А если я и владелец и директор организации? – Можете завтра с 10 до 12 обратиться к главному бухгалтеру! Но она Вам все равно не разрешит.. – Почему? – Да вот же обьявление! Вы чего, читать не умееете!»
Гостиница обречена. Она ждет своего инвестора и момента отдаться подороже. Ее ждет участь неповторимой «Москвы» и бездарных «России» и «Минска». В лучшем случае ей удастся сохранить фасад.
Вид из окна номера на дореволюционный Глинищевский переулок и сталинскую Тверскую, бывшую Горького – ее главная достопримечательность.
Александр Викторович побывал в книжном по соседству и в молодежном театре, что рядом с Большим. Зал был полон молодых бырышень, которые пришли на Сергея Безрукова, его коммивояжер уже не знал, так как –увы, стыд...- не видел знаменитейший российский сериал «Бригада». Реплики «На всякого мудреца довольно простоты» в –ну, очень!- современной постановке Олега Табакова были о сегодняшней власти, и публика довольно смеялась и аплодировала им. А Безруков был хорош! Тверская
В новых ресторанчиках вокруг «Центральной» был большущий выбор сашими и суши, шашлыков и пловов, блинов и пельменей. А еще рядом в «Елисеевском» можно купить ряженку, докторскую, бородинский и тульские пряники. Если бы не холестерол... Вечером Александр Викторович не спеша пил чай у телевизора. Потом он долго не засыпал, но лежал совершенно счастливый. Еще он мечтал, что расскажет об этом своему старому знакомому Феликсу Давидовичу, ужгородцу, который теперь живет по соседству с пустыней.
За окном по Тверской всю ночь шуршали машины и деньги.
А.Гегальчий 09.06.06.
* * *
Дорогой Александр Викторович!
Ваше воспоминание о Москве 1967 года, о нашей встрече произвело на меня сильное и грустное впечатление, как это бывает всегда при возвращении в молодость. В будущем году этому событию будет сорок лет, и хотя для меня это не так много, как для Вас, но тоже ох как не мало.
Между прочим, в гостинице Центральной я останавливался только один раз, и там мне постоянно звонили женские голоса, спрашивая, не отдел ли это кадров. Я не мог понять, почему они так все время ошибаются, но мне объяснили, что кадры это совсем другие, и мной они интересуются не как отделом, а как бухгалтерией, предлагая свои услуги. Но я был не бухгалтерия, поэтому услугами их не воспользовался.
Ваш Ф. Кривин 14.06.06.

 

ПОСЛЕДНЕЕ ИНТЕРВЬЮ ФЕЛИКСА КРИВИНА ПЕРЕД ОТЪЕЗДОМ ИЗ УКРАИНЫ. Aлександр ГАВРОШ.

Мы встретились с писателем в его уютной ужгородской квартире. Наша беседа длилась около пяти часов. Никто из нас тогда еще не знал, что это интервью — как выразился Феликс Кривин, самое длинное в его жизни — будет еще и последним перед отъездом на постоянное место жительства в Израиль.

Время от времени Феликс Кривин звонит своим друзьям, рассказывает о последних новостях. С нами остаются его книги, наполненные удивительным, теплым и мудрым юмором. С ним — воспоминания минувших дней, большинство которых он провел в Ужгороде.

«В каждый момент своей жизни человек стоит на раздорожье»

— Феликс Давидович, в детстве вы мечтали написать гимн Советского Союза, позже ушли из дому на корабль. Расскажите, каким вы были мальчиком?

— Я никогда не был хулиганом. В возрасте пяти лет лишился отца. До этого, поскольку папа у меня был военным, довелось жить в разных городах Украины. Когда мы жили в Конотопе, отец поехал на курорт в Гагры и там во время купания утонул. Тело его так и не нашли. Я постоянно жил с мыслью, что, может быть, отца послали куда-то по заданию и когда-нибудь он вернется. Я все время его ждал.

После гибели отца мы с матерью и старшей сестрой переехали в Одессу. Там я прожил лучшие свои годы — с 5 до 12 лет.

— Вы помните начало войны?

— Я пришёл к своему товарищу Шурику Новаченко с сумкой от противогаза, в которой лежала книжка «Остров сокровищ». Мы проговорили до вечера о том, как будем воевать. А на следующий день Одессу страшно бомбили. Все оказалось намного прозаичнее.

Помню, как я собирал осколки — белый-белый металл этих бомб. Мне они очень нравились.

— Какие картины войны вам чаще всего вспоминаются?

— Эвакуация. Моя мать работала в милиции машинисткой. И вот на машине, которая эвакуировалась, ехала группа работников КГБ при званиях, погонах, и среди них одна женщина с двумя детьми. Вдруг машина останавливается, выходит шофёр и говорит: «Мотор не тянет. Надо кого-то ссаживать». И нас высаживают прямо посреди дороги до Снегирёвки.

Помню огромное количество эвакуированных в Сталинграде. Их тогда ещё называли «выковырянные». Мы жили на стадионе, на скамейках под открытым небом. Сейчас люди уезжают в Америку, Израиль. Меняют жизнь. Но то, как тогда меняли жизнь — всё бросали, ехали без ничего и неизвестно куда, — ни с чем не сравнимо.

— Вам не раз пришлось менять род деятельности. Вы были и юнгой, и корректором, и учителем, и газетчиком. Какая из этих профессий вам больше всего дала?

— Кроме того, я еще работал учеником слесаря на заводе в Ташкенте — во время эвакуации. Это была для меня самая трудная работа — в течение дня пилить напильником одно и то же. К сожалению, от нее у меня осталась память. Мне в глаз попала маленькая опилка. Через 11 лет она дала о себе знать — развилась тяжелая болезнь глаза.

Я с большим удовольствием вспоминаю свою работу в пароходстве. Когда кончается твоя смена моториста, ты выходишь из трюма, ложишься прямо на крышу капитанского мостика и смотришь на берега Дуная. Это такая красота!

— Как вы попали в Ужгород?

— После того, как мы с женой окончили факультет русской литературы Киевского пединститута (мы учились на одном курсе), нас по случайному совпадению направили в город, где я родился, — Мариуполь. Кроме вечерней, я работал в школе костно-туберкулёзного санатория. Обычные дети только и ждут, когда кончится урок, а там — не отпускают учителя даже на перемене. Ведь они лежачие больные, им не с кем общаться. У меня были с ними прекрасные отношения.

Но поскольку моя жена киевлянка, то её родня хотела, чтобы она уехала домой. В Киеве она сразу устроилась, а я восемь месяцев ходил без работы. Хотя уже печатался в московской «Литературной газете», меня никуда не брали. В киевском корпункте посоветовали: «Езжай в Ужгород. Будешь работать редактором в издательстве. Зачем тебе этот Киев?».

— Когда вы были уже известным писателем, вам предлагали переехать в Москву. Почему вы не согласились?

— Дело было так. В 1964 году мне предложили работать на радио в юмористической редакции «Доброе утро!» в качестве заместителя главного редактора. Это было очень сложно. Вопрос стоял так: либо беспартийный, но русский, либо еврей, но партийный. А я был партийным. И когда все было решено, в том числе вопрос о вступлении в кооператив на квартиру, я отказался. Мне хотелось перейти на творческие хлеба, заняться литературой, а там опять предстояла работа. Кроме того, у нас была очень хорошая дружба с ужгородскими писателями Петром Скунцем, Вилмошем Ковачем.

— Не жалеете, что не переехали?

— Потом я не раз жалел. Но и не раз думал, что, может быть, это и хорошо. В каждый момент своей жизни человек стоит на раздорожье и все время выбирает. Возможных судеб очень много. И если выбираешь одну, то, значит, уже нужно на этом стоять. Если будешь думать, мучиться, почему я выбрал эту, а не ту, то это уже не жизнь, а каторга.

— Но если бы вы жили в столице, перед вами открылось бы намного больше возможностей.

— В этом я не сомневаюсь. Конечно, я бы сделал больше. Замечательный режиссёр-сказочник Александр Роу обратился ко мне с предложением написать сценарий. Не получилось. Потому что я не специалист, нужно всё время общаться с режиссёром. А для этого нужно быть там.

У меня много знакомых, которые приехали из разных мест и остались в Москве — Арканов, Горин. Жванецкого я знал в его самые трудные времена. Он рассказывал, как один чин КГБ ему говорил: «Вас печатать не будут. Вам, наверное, будет плохо. Но я вас прошу — не уезжайте!». Это потом уже начался успех, которого при жизни не знал ни один сатирик всех времён и народов.

— Вы чувствовали свою популярность?

— Да, на встречах с читателями. Три года назад во время моих выступлений в Израиле ко мне подходили люди, которые были на моих авторских вечерах в Киеве, во Львове. Мне это очень приятно. Ведь самое главное для человека в такой стране, как наша, иметь единомышленников. И вот когда находишь их в своих читателях, то это прекрасно.

Помню, после одного выступления в Харькове ко мне подошли несколько человек. Среди них — высокий сутулый мужчина. Мне говорят: «Это Борис Чичибабин». Мы познакомились. Поехали к нему. Он дал мне на ночь двух своих самых любимых писателей — Платонова и Мандельштама. Но я попросил его стихи. Ночью переписывал их себе в блокнот. Это замечательный поэт. В конце жизни он уже стал лауреатом Государственной премии, последней в Союзе. Теперь Чичибабин очень известен. Жизнь он прожил трудную. Работал счетоводом в трамвайном управлении. Его не признавали харьковские писатели. И когда я встретился с ними в поезде, в котором мы ехали на съезд, и стал читать стихи Чичибабина, они накинулись на меня. А теперь создают ему в Харькове музей.

— А вам не пришлось расплачиваться в Ужгороде за свою всесоюзную популярность?

— Мне всегда помогало то, что я печатался в Москве. После того как в Ужгороде порезали «Подражание театру», мне говорили, что нужно обязательно издать книжку в Москве. Много лет ничего не печатали, а когда наконец выходили «Гиацинтовые острова», их в Москве ужасно покорёжили. Выбрасывали не только целые вещи, но и куски вещей. А я не мог ничего поделать. Потому что знал: от судьбы этой книги зависит и моё дальнейшее печатание в Ужгороде.

Поэтому сейчас хочу издаваться только здесь. Чтобы я мог прочитать, мог сам исправить, мог отвечать за эти книжки. Я знаю, что в «Дистрофиках» и «Брызгах действительности» я отвечаю за каждое слово.

— У вас был широкий круг знакомых среди творческой интеллигенции Москвы, Киева. С кем были особенно теплые отношения?

— Прежде всего я бы хотел сказать о Науме Коржавине, с которым виделся всего два раза. Мы познакомились с ним у композитора Никиты Богословского, но ещё до того я знал и любил его стихотворение «Декабристы»:

Можно строчки нанизывать

Посложней и попроще.

Но никто нас не вызовет

На Сенатскую площадь.

...Мы не будем увенчаны,

И в кибитках снегами

Настоящие женщины

Не поедут за нами.

И вот, едва войдя в квартиру Богословского, ещё в передней, не сняв пальто и не положив авоську с хлебом, который он вёз к себе в Митищи, Наум говорит:

Сверху молот, снизу серп —

Это есть советский герб.

Хочешь — жни,

а хочешь — куй,

Все равно получишь...»

После этих строк я мог считать, что мы с ним давно знакомы. Теперь он в американском университете. Уехал совершенно случайно. Его вызвали в КГБ, чтобы дал сведения о своём знакомом. Он возмутился, стал кричать: «За кого вы меня принимаете?! Я уеду отсюда!». Они сразу: «Пишите заявление». И он сгоряча написал. Ещё не дошёл домой, как вернулся, чтобы его забрать. А ему отвечают: «Только что получили разрешение. Вы уже уезжаете». Вот так он уехал.

У меня было несколько встреч с Маршаком. Я послал ему детские стихи, а он взял да и привёз их в издательство «Малыш». И вышла книжка. Я даже не знал.

Мне очень повезло, что как-то отдыхая в Доме творчества в Переделкино, довелось познакомиться и прожить рядом с такими людьми, как Райкин и Утёсов. Мы сидели за одним столом, много общались. Они приходили ко мне в комнату, и я им читал до ночи. Когда Райкин шёл по аллеям, все как будто расступались из почтения. Когда проходил Утёсов, наоборот, все плотно его окружали. Он был невероятно общительный и добрый человек.

Я присутствовал на собрании в Доме литераторов, где была встреча со Смирновым — главным обвинителем на процессе Синявского и Даниэля. Зал бурлил и задавал очень резкие вопросы. А вёл заседание Михалков. Одна женщина всё спрашивала: «Как узнали машинку?» Именно по печатной машинке определили, что это они писали и передавали за границу произведения. А Михалков очень заискивал перед Смирновым. Ему было неудобно за писателей. И он ответил такой классической фразой: «Как установили, как установили... Как нужно, так и установили! Слава Богу, у нас есть КГБ». Эта фраза очень благополучного писателя, который написал гимн Советского Союза, помогла ему, наверное, во многом в жизни. Он был самым богатым писателем.

«Я не считаю
себя борцом»

— Вы принадлежите к поколению шестидесятников. Что собой представляло это движение в столице, в провинции?

— Раскрепощение мысли началось ещё в пятидесятых, после смерти Сталина. Первой ласточкой, насколько помнится, была статья В.Померанцева «Об искренности в литературе». Затем появилась повесть И.Эренбурга «Оттепель», давшая название всему этому периоду.

После доклада Хрущёва о культе личности Сталина правда в литературе все больше вступала в свои права. Технический прогресс пришёл на помощь интеллектуальному: появились магнитофоны, которые двинули в народ песни Окуджавы, Высоцкого, Галича. Вовсю заработал самиздат. Печатал то, до чего ещё не доросла официальная литература.

В Ужгороде тоже вольные мысли не давали спать партийному начальству, и в прессе появились разгромные рецензии на мою «Карманную школу». На партийном активе секретарь обкома по идеологии с возмущением огласил сказку «Эхо», оканчивающуюся словами: «Так и перекликались мы в лесу — я и эхо. Оно во всём со мной соглашалось, ни в чём не противоречило. Потому что мы были в лесу, где волки уже одного съели».

В одной из недавних телепередач американец, который женился на русской и переехал в Россию, сказал: «Вы соединили капитализм и социализм. Но вы выбрали из них самое худшее».

А лучшим было духовное, не зависящее от тех, кто стоял у власти и тиранил народ. Люди собирались на кухнях, читали. Мне в Москве звонили и спрашивали: «Хочешь на ночь «В круге первом» Солженицына? Приезжай!». И я в полночь ехал через всю Москву, всю ночь напролёт читал, а утром отвозил обратно. Солженицын тогда в рукописях ходил по рукам непрерывно. Сейчас изданный — стоит. Не читают. У человека пресыщенного исчезает интерес.

— Носило ли это движение оппозиционный характер?

— Несомненно. У интеллигенции всегда была оппозиция к власти. У тех, кто выслуживался, она прикрывалась служением, но где-то внутри она тоже была. Потому что литература по своей природе во все времена — оппозиция власти. Если она искренно служит власти, значит, это не литература. Это эрзац, то, чем власть её подменяет, когда арестовывает настоящих писателей и возносит совсем других. Было такое выражение: любая литература находит своего читателя. Люди, конечно, читали и эрзац, но души их при этом оскудевали.

Я могу сказать со всей ответственностью: во времена самого большого гонения на свободную мысль я встречал людей, которые, впервые меня увидев, доказывали, что такое Ленин.

— Насколько глубоко интеллигенция понимала настоящее положение дел, суть советского строя?

— Это было очень неоднородно. То, что никакого коммунизма не будет и он невозможен, я думаю, знали все. Каждый умный человек понимает, что если сделать всех людей одинаковыми по своим возможностям и потребностям, то это будет стадо, а не человеческое общество. Для стада коммунизм возможен. Но если человек хочет быть личностью, то он не может жить в стаде.

Благодаря критическому взгляду на это у нас всё-таки была хорошая литература. Наряду со всякой мурой писались прекрасные вещи. Появились такие писатели, как Василь Быков, Чингиз Айтматов, Фёдор Абрамов.

— Какой уровень оппозиционности исповедывали вы?

— Пытался всюду, где можно, говорить то, что я думаю.

— Когда наступило ваше полное прозрение?

— Прозрение у меня было только в отношении нового строя. В отношении старого я имел обычное зрение. Мне было всё понятно. Только я считал, что в нашей стране иначе невозможно. Этот строй настолько силён, что не позволит себя разрушить. Но жизнь прожить и не видеть, как эти люди лгут, как говорят одно, а делают другое, было невозможно. Во времена моей молодости произошла трагедия с 14-летним сыном украинского писателя Дольда-Михайлика, автора известного романа «И один в поле воин». Близкие к нему люди рассказывали, что ребёнок просто не выдержал. У них дома собирались писатели. Говорили одно, а писали совсем другое. Он их слушал, он их читал — и в результате покончил с собой.

Так что, когда Рождественский писал, что у него открылись глаза, я ему не верю. Это же было у всех на виду. Люди всё понимали. Никто этой системой не увлекался. Это была красавица, которая ни в ком не могла возбудить желание. Ей можно было служить, делать карьеру, зарабатывать… Но не видеть этой системы мог только человек, не имеющий глаз.

— В 1971 году уже отпечатанную вашу книгу «Подражание театру» пустили под нож. Почему?

— Эта книга вышла уже после неприятностей, которые начались с «Березневого снiгу» Чендея. Когда на собрании его долбали, только два человека пытались сказать что-то хорошее. Это был Семён Панько и я. Позже в горкоме партии мне предлагали изменить стенограмму. Я отказался.

А через год уже обсуждали на собрании мою книжку. Один деятель, бывший работник органов выступает: «На первой странице написано: «Театр начинается с вешалки и кончается вешалкой. Но помните: главное всегда в середине». Я раскрываю книжку на середине. Читаю: «Зелёный верблюд. Действие происходит в пустыне Сахаре». Он значительно посмотрел на всех. Бедолага думал, что Израиль находится в Сахаре. И вот всё время чувствуешь, что ты среди дураков, которым надо так доказать, что они дураки, чтобы они не обиделись.

В моей жизни самое сильное чувство — то, что я постоянно нахожусь под подозрением как антисоветчик, даже тогда, когда не даю для этого повода.

Но не менее сильное чувство — это взаимная любовь к моим читателям, умным, честным, добрым, порядочным людям, которые всегда поддерживали меня, и я был горд, что имею таких единомышленников. Нигде, ни в одной стране нет таких читателей, нет такой мыслящей интеллигенции. Это неправда, что у нас её больше нет. Она есть, есть. Просто ей всегда было плохо на государственном уровне и всегда хорошо на уровне общения между собой.

— Семь лет ваши книги не выходили. Чем вам запомнился период молчания?

— Тем, что Бог всё-таки есть. В это трудное время появлялись разные предложения — написать сценарий, предисловие, сделать перевод. В журнале «Человек и природа» постоянно выходили мои вещи о животных, растениях. Но тут пришёл какой-то «земляк» и сказал главному редактору: «Как это вы печатаете Кривина, когда на Украине его печатать запрещено!».

Мир вообще делится на две части: на людей, которые хотят помочь, и на людей, которые хотят нагадить. Благодаря первым добро не исчезает на Земле. Оно имеет поддержку. К сожалению, в лагере тех, кто хочет нагадить, оказываются люди, у которых власть.

— Вы считаете себя частично диссидентом?

— Я не считаю себя борцом. Всё, что я говорил, говорил средствами литературы. А диссиденты борются и другими средствами.

— Вы не считаете, что эзопов язык — это форма конформизма в то время, когда другие выходят на площади с открытыми лозунгами?

— Я не думаю, что это форма комформизма. Это форма художественного творчества. Я выбрал этот жанр потому, что он мой. Не всем это нравилось. Чиновникам, приставленным к литературе, было понятнее, когда авторы высказывались напрямик. Мне даже один посоветовал: «Ты говори с возмущением, но без образов». В литературе ему мешали образы. Значит, ему мешала сама литература.

Я не писал специально для того, чтобы уязвить власть. Просто писал то, что писалось. Если оно оказывалось неугодно властям, то это была их проблема. Я знал, что если мне нужно выступить в защиту человека в литературном кругу, то я скажу своё мнение несмотря ни на что. И такими же были Петро Скунць, Вилмош Ковач. Помню, на обсуждении моей книжки выступил Керекеш: «Я прочитал «Подражание театру». Не понимаю, за что на неё накинулись?». Он выступил как порядочный человек.

— Вас публично просили написать против Солженицына, но вы отказались. Что вы тогда сказали?

— «Почему я должен писать против него? Он писатель, он пишет то, что хочет писать». На что мне ответили: «Ну тогда пеняй на себя».

— Как-то вы сказали, что «кроме ошибок, моё поколение молодым ничего не оставляет». Что вы имели в виду?

— Это было преувеличением. Покаяния свойственны каждому человеку. Мы должны были дать своим детям больше, чем сумели дать, но ведь даже наша жизнь нам не принадлежала. Мы должны были научить их отличать плохое от хорошего, но так, чтоб они не потеряли веру в жизнь, потому что плохого было слишком много. Но ни в коем случае мы не должны были врать нашим детям. Думаю, этим я не грешил.

Как-то дочь напомнила мне заповедь, которой я её учил. Когда она должна была получить паспорт, встал вопрос, какую национальность ей записать. Мать у неё украинка. И мы понимали, что дочери будет легче, если она запишется украинкой. Целый год она не брала паспорт, чтобы ничего не писать. Однажды мне сказала: «Ты меня всегда учил быть с теми, кого бьют, а не с теми, кто бьет. А сейчас требуешь от меня другого решения». Я не мог ей ничего возразить, хотя очень за неё боялся. Она и так за меня страдала. В конце концов записалась по матери.

Я же восемь месяцев в Киеве проходил без работы. Мне прямо говорили: «Евреев не берут».

«На первом плане должно быть общечеловеческое»

— В середине 80-х вы даже оказались в горкоме КПУ. Для чего?

— Это было уже время, когда в партию ворвался ветер свободомыслия. Не случайно на выборах в члены горкома (выбирали совместно писатели и художники) от литераторов были выдвинуты две такие неугодные партии кандидатуры, как Петро Скунць и я. Каждый из нас не хотел быть избранным, но Петру повезло больше. К тому же была надежда получить возможность хоть как-то влиять на ход событий.

— После коммунистического горкома вы вступаете в Рух...

— Рух был протестом против существующего режима. Это была та сила, которая могла что-то сделать. Я считал, что нужно объединить усилия, а не разделять их по национальностям. И когда увидел, что Рух приобретает национальный характер, ушёл оттуда.

— Русские литераторы в Украине сегодня оказались между двух берегов. С одной стороны Москва, которой хватает своих авторов, с другой — Киев, который не очень заинтересован в русскоязычных изданиях. Что думаете по этому поводу?

— Я считаю, что прежде всего надо отделить язык от политики. Только тогда можно решить вопрос по-человечески. Нигде в свободном мире не существует проблемы, где человек живет. Он может жить где угодно. Хемингуэй жил там, где было дешевле, — во Франции, Испании. И при этом оставался американским писателем. И всюду это так. Если человек пишет на русском языке, то это русский писатель, а не русскоязычный, как у нас называют. Иначе мы должны будем назвать русскоязычными писателями Гоголя и Короленко, а украиноязычным — Марко Вовчок.

Писатель пишет на том языке, который считает своим родным. И здесь не должно быть никакой трагедии, если не вмешивается политика. Другое дело, что он должен обязательно знать язык страны, в которой живет. Вот это у меня не вызывает никакого сомнения. Я, например, не замечаю, когда перехожу на украинский. У меня это невольно выработалось. Но пишу я уже по-русски.

— В России теперь не смотрят на вас, как на заграничного автора?

— Нет. В Москве бы меня и сейчас печатали. Предложения есть, но я ничего не посылаю.

— Ваши произведения не имеют национальных черт. Космополитизм как философская система, понятно, не в советском толковании, вам присущ?

— Для меня характерно наднациональное чувство. На первом месте должно быть общечеловеческое. Но национальное чувство я признаю и уважаю в каждом человеке. Если, конечно, оно не становится орудием политики.

Я это испытал на себе всей своей жизнью. Постоянно внушаемое тебе чувство неполноценности — что ты не такой. Вот если бы ты был другой... Мне это очень хорошо понятно.

Я не думаю, что какая-то нация, при всём преуспевании её страны, имеет право заноситься, считать себя выше другой. На сорта надо делить картошку, а не людей. Всего, чего человек достигнет в жизни, он должен достигать не национальностью, а другими путями. Иначе он ни на что не способен.

— То есть, национальное чувство стоит у вас на заднем плане?

— Когда у Юлиана Тувима спросили, какой он писатель — польский или еврейский, он ответил: «Евреев объединяет не кровь, которая в жилах, а кровь, которая течёт из жил». Не могу сказать, что я космополит. Для этого мне надо её поменять прожитую жизнь.

Я с большой симпатией отношусь к Израилю и к тем людям, которые там живут. Никогда раньше не думал, что со мной это случится, что проснётся такая любовь. Но теперь, когда у меня там дочь, внук... Я знаю, как они относятся к этой земле, как она их приняла. Этот народ стал моим народом не потому, что кровь выпускают из жил. Хотя и теперь, когда во львовских газетах появляются утверждения, что Бухенвальда не было, Бабьего Яра не было (об этом говорилось в телепередаче «Яхад»), то что я должен чувствовать?

— Правда, что вы придерживаетесь шабата?

— Нет. Я же не могу лицемерить перед собой. Я не христианин и не иудей. Мой бог внутри меня, а не в церкви.

— Может, вы — атеист?

— Нет. Атеист — это человек, для которого нет ничего святого. А для меня в жизни много святого. И прежде всего — сама жизнь. Я верю, что она не случайно появилась на Земле, верю во вселенский разум. Даже в переселение душ верю, потому что очень хочется. Что мы можем знать о мире, имея всего лишь пять органов чувств? Имей мы не пять, а десять, двадцать органов чувств, мир предстал бы перед нами совсем другим, и может быть, в нём мы бы увидели Бога? Атеист — это человек, который тупо упирается в свои пять органов чувств и на этом основании высказывает суждения о Вселенной.

В книге для детей «Занимательно об астрономии» я прочитал ужасную фразу: «Ближайшая звезда находится на расстоянии четырех световых лет. Поэтому нужно примириться с мыслью, что мы никогда не долетим ни до одной звезды». Это меня возмутило. Нельзя убивать надежду когда-нибудь повидать другие миры.

— Что вы говорили дочери, когда три года назад она приняла решение изменить гражданство?

— Я не возражал. Это было вынужденное решение. Она ехала спасать своего мужа. Он был тяжело болен, а в стране не было лекарств. Теперь ему намного лучше.

— Лет десять в Ужгороде поговаривают о вашем выезде на постоянное место жительства в Израиль…

— Эту проблему трудно разрешить. Тут и возраст, и край, в котором я прожил так много лет... Мне бы хотелось жить и тут, и там.

— То есть можно предполагать...

— Мы же здесь остались вдвоём, совершенно одни. Не дай Бог оказаться в таком положении, когда будешь лежать и умирать, а позаботиться некому.

— Чем занимается ваш единственный внук?

— Саше — 21 год. Он служит в армии. Ему там нравится. Я не могу забыть, как приехал с ним на юбилей львовского театра «Гаудеамус». Заходим в буфет, а он во всё горло: «Дедушка, масло!!!». Когда Саша ел бутерброд, я думал: «Боже мой! Ну что же я сделал в этой жизни? Какие радости я доставил своему внуку? Вот эту радость?!».

Теперь он совершенно спокойно относится к еде. Для него это уже не проблема.

— Говорят, что если бы не ваша жена, то не было бы писателя Феликса Кривина.

— Она мне очень много дала как человеку, как личности. Всю жизнь помогала мне в работе. Была моим первым редактором и советчиком. Без неё я бы, наверное, был другой. Но писать я начал ещё до нашей встречи.

— Она может забраковать ваши произведения?

— Нет, она может только советовать. Гейне писал: «Но если моих не похвалишь стихов, запомни: развод неизбежен». Моя жена никогда особенно не хвалила то, что я пишу, но мы, как видите, не разводимся.

— Расскажите о ваших недостатках.

— Когда-то я больше любил работать, чем отдыхать, а теперь иногда люблю больше отдыхать, чем работать. Хотя я никогда не делал того, чего не любил. В этом счастье моей жизни.

— Ваша философия жизни?

— Человек должен жить так, чтобы максимально осуществить то, что ему дано от природы. Если человек приходит в жизнь, то после него должен быть дан ответ, зачем он приходил. Хоть какой-то ответ.

Всё самое ценное человек носит в себе. И если ему неинтересно с собой — это конец. Тогда и ему ни с кем не интересно, и с ним никому не интересно. Это самая большая катастрофа в жизни.

— Ваш пик популярности уже прошел или еще впереди?

— Думаю, что в прошлом. Наверное, как раз в 60-е годы. Всякая популярность, как и жизнь, проходит. И сейчас самое главное — что-то ещё сделать. У меня такая профессия, которая дает возможность не закончиться с физической смертью.

— Что в жизни вы бы сделали иначе?

— Наверное, всё. Нужно быть полным остолопом, чтобы, прожив жизнь, сказать, я бы ничего не изменил. Значит, жизнь тебя ничему не научила. Но она ведь всё-таки старалась.

— Вы богатый человек?

— Даже тогда, когда у нас были богатые писатели, я не принадлежал к их числу. А сегодня, когда литераторы не имеют возможности печататься... В доме повешенного не говорят о верёвке.

Когда я был в Переделкино, писатель Василий Ардаматский всё допытывался: «У вас, наверное, в Ужгороде есть дача?». «Нет». «Ну, может быть, у вас есть особняк?». «Нет». «А машина у вас есть?». «Нет». Он был совершенно поражён. Потом как-то подходит ко мне и говорит: «Я понял. Вы просто такой человек». Всё время напутствовал меня — надо стучать кулаком, надо добиваться. И когда я уезжал, Василий провожал меня. Поезд уже тронулся, а он стоял и показывал, что надо стучать. Нет, я так не могу.

— Знакомые называют вас Дон Кихотом. Вы воюете с мельницами?

— О том, что это мельницы, говорят те, кто вообще не хочет воевать. На самом деле это не мельницы, это реальное зло. Дон Кихот — прекрасный образ человека, который к чему-то стремился. И если у него на голове медный тазик, то это не значит, что он не в своём уме. Просто для него достаточно медного тазика, чтобы сделать то, для чего другим нужно бог знает что.

— Я знаю человека, который считает себяе кривиноманом. А как вылечиться от кривиномании?

— Не думаю, что такое название уместно. Если мы с этими читателями мыслим на одной волне, то она не должна носить чьё-то имя. Моих читателей устраивает то, что я им даю возможность многое додумывать самостоятельно и не отнимаю много времени, потому что пишу короткие вещи.

— Расскажите о секретах вашей творческой кухни.

— У меня был такой афоризм: «Что такое писательская кухня? Это обыкновенная кухня, в которой днём варится суп, а ночью создаются бессмертные произведения».

Я работаю каждый день, иначе меня замучила бы совесть. Может быть, немного — 4—5 часов в сутки. Встаю ночью в 4 часа, посижу часок, потом лягу посплю. Встану в шесть, опять посижу. А потом, с утра, работаю стабильнее.

Для меня удачная мысль дороже любой удачной покупки. Или подарка, если нет денег.

— Часто смеетесь?

— Да, жизнь доставляет очень много смешного. Смотришь, вроде бы вещь серьёзная, а вот так её повернёшь — смешно. Всё зависит от того, как себе представить. Я люблю этим заниматься.

— А когда вы в последний раз плакали?

— Не помню. Нет, слёзы у меня бывают. Но скорее от искусства — от книги или телепередачи. А вот когда я плакал от огорчения, вспомнить сейчас трудно.

— Вы часто используете образы животных. Какие из них вызывают ассоциацию с вашей персоной?

— М-да... Учитывая, что человек — тоже животное, я чувствую себя человеком.

— У вас есть рассказ «Меня называют ослом». Вас так часто называют?

— Ха-ха. Нет, к сожалению. Может быть, тогда бы я над чем-то ещё задумался.

— Чем занимаетесь в свободное время?

— Самый лучший для меня отдых — заниматься математикой. Я люблю числа. Люблю находить их закономерности. Когда я был в пятом классе, меня водили решать задачи в шестой. В моих записных книжках хранятся целые столбы решений. Я их берегу, потому что мне это кажется интересным.

— Чувствуете приближение старости?

— Нет. Я чувствую себя на средние годы. Главное — интерес к жизни. Говорят, что способность удивляться тоже очень важна. Я как-то к жизни не притёрся настолько, чтобы ничего не ощущать. Юмор этого не допускает. Это невероятно жизнеспособная сила.

— Но критики утверждают, что Кривин слишком грустный для обобщенного образа юмориста.

— Юмор — вообще невесёлая вещь. Это защитное средство разума. Оно возникает, когда жизнь складывается неудачно. Если считать, что юмор — весёлая вещь, тогда он будет соперничать со щекоткой, дурацкой хохмой, клоунадой. А настоящий юмор, глубокий, всегда грустный.

— Вы больше сатирик или юморист?

— Никогда не был сатириком. Но я и не юморист.

— А кто же вы?

— Просто мыслящий человек, который пише

Мы

ы встретились с писателем в его уютной ужгородской квартире. Наша беседа длилась около пяти часов. Никто из нас тогда еще не знал, что это интервью — как выразился Феликс Кривин, самое длинное в его жизни — будет еще и последним перед отъездом на постоянное место жительства в Израиль.

Время от времени Феликс Кривин звонит своим друзьям, рассказывает о последних новостях. С нами остаются его книги, наполненные удивительным, теплым и мудрым юмором. С ним — воспоминания минувших дней, большинство которых он провел в Ужгороде.

«В каждый момент своей жизни человек стоит на раздорожье»

— Феликс Давидович, в детстве вы мечтали написать гимн Советского Союза, позже ушли из дому на корабль. Расскажите, каким вы были мальчиком?

— Я никогда не был хулиганом. В возрасте пяти лет лишился отца. До этого, поскольку папа у меня был военным, довелось жить в разных городах Украины. Когда мы жили в Конотопе, отец поехал на курорт в Гагры и там во время купания утонул. Тело его так и не нашли. Я постоянно жил с мыслью, что, может быть, отца послали куда-то по заданию и когда-нибудь он вернется. Я все время его ждал.

После гибели отца мы с матерью и старшей сестрой переехали в Одессу. Там я прожил лучшие свои годы — с 5 до 12 лет.

— Вы помните начало войны?

— Я пришёл к своему товарищу Шурику Новаченко с сумкой от противогаза, в которой лежала книжка «Остров сокровищ». Мы проговорили до вечера о том, как будем воевать. А на следующий день Одессу страшно бомбили. Все оказалось намного прозаичнее.

Помню, как я собирал осколки — белый-белый металл этих бомб. Мне они очень нравились.

— Какие картины войны вам чаще всего вспоминаются?

— Эвакуация. Моя мать работала в милиции машинисткой. И вот на машине, которая эвакуировалась, ехала группа работников КГБ при званиях, погонах, и среди них одна женщина с двумя детьми. Вдруг машина останавливается, выходит шофёр и говорит: «Мотор не тянет. Надо кого-то ссаживать». И нас высаживают прямо посреди дороги до Снегирёвки.

Помню огромное количество эвакуированных в Сталинграде. Их тогда ещё называли «выковырянные». Мы жили на стадионе, на скамейках под открытым небом. Сейчас люди уезжают в Америку, Израиль. Меняют жизнь. Но то, как тогда меняли жизнь — всё бросали, ехали без ничего и неизвестно куда, — ни с чем не сравнимо.

— Вам не раз пришлось менять род деятельности. Вы были и юнгой, и корректором, и учителем, и газетчиком. Какая из этих профессий вам больше всего дала?

— Кроме того, я еще работал учеником слесаря на заводе в Ташкенте — во время эвакуации. Это была для меня самая трудная работа — в течение дня пилить напильником одно и то же. К сожалению, от нее у меня осталась память. Мне в глаз попала маленькая опилка. Через 11 лет она дала о себе знать — развилась тяжелая болезнь глаза.

Я с большим удовольствием вспоминаю свою работу в пароходстве. Когда кончается твоя смена моториста, ты выходишь из трюма, ложишься прямо на крышу капитанского мостика и смотришь на берега Дуная. Это такая красота!

— Как вы попали в Ужгород?

— После того, как мы с женой окончили факультет русской литературы Киевского пединститута (мы учились на одном курсе), нас по случайному совпадению направили в город, где я родился, — Мариуполь. Кроме вечерней, я работал в школе костно-туберкулёзного санатория. Обычные дети только и ждут, когда кончится урок, а там — не отпускают учителя даже на перемене. Ведь они лежачие больные, им не с кем общаться. У меня были с ними прекрасные отношения.

Но поскольку моя жена киевлянка, то её родня хотела, чтобы она уехала домой. В Киеве она сразу устроилась, а я восемь месяцев ходил без работы. Хотя уже печатался в московской «Литературной газете», меня никуда не брали. В киевском корпункте посоветовали: «Езжай в Ужгород. Будешь работать редактором в издательстве. Зачем тебе этот Киев?».

— Когда вы были уже известным писателем, вам предлагали переехать в Москву. Почему вы не согласились?

— Дело было так. В 1964 году мне предложили работать на радио в юмористической редакции «Доброе утро!» в качестве заместителя главного редактора. Это было очень сложно. Вопрос стоял так: либо беспартийный, но русский, либо еврей, но партийный. А я был партийным. И когда все было решено, в том числе вопрос о вступлении в кооператив на квартиру, я отказался. Мне хотелось перейти на творческие хлеба, заняться литературой, а там опять предстояла работа. Кроме того, у нас была очень хорошая дружба с ужгородскими писателями Петром Скунцем, Вилмошем Ковачем.

— Не жалеете, что не переехали?

— Потом я не раз жалел. Но и не раз думал, что, может быть, это и хорошо. В каждый момент своей жизни человек стоит на раздорожье и все время выбирает. Возможных судеб очень много. И если выбираешь одну, то, значит, уже нужно на этом стоять. Если будешь думать, мучиться, почему я выбрал эту, а не ту, то это уже не жизнь, а каторга.

— Но если бы вы жили в столице, перед вами открылось бы намного больше возможностей.

— В этом я не сомневаюсь. Конечно, я бы сделал больше. Замечательный режиссёр-сказочник Александр Роу обратился ко мне с предложением написать сценарий. Не получилось. Потому что я не специалист, нужно всё время общаться с режиссёром. А для этого нужно быть там.

У меня много знакомых, которые приехали из разных мест и остались в Москве — Арканов, Горин. Жванецкого я знал в его самые трудные времена. Он рассказывал, как один чин КГБ ему говорил: «Вас печатать не будут. Вам, наверное, будет плохо. Но я вас прошу — не уезжайте!». Это потом уже начался успех, которого при жизни не знал ни один сатирик всех времён и народов.

— Вы чувствовали свою популярность?

— Да, на встречах с читателями. Три года назад во время моих выступлений в Израиле ко мне подходили люди, которые были на моих авторских вечерах в Киеве, во Львове. Мне это очень приятно. Ведь самое главное для человека в такой стране, как наша, иметь единомышленников. И вот когда находишь их в своих читателях, то это прекрасно.

Помню, после одного выступления в Харькове ко мне подошли несколько человек. Среди них — высокий сутулый мужчина. Мне говорят: «Это Борис Чичибабин». Мы познакомились. Поехали к нему. Он дал мне на ночь двух своих самых любимых писателей — Платонова и Мандельштама. Но я попросил его стихи. Ночью переписывал их себе в блокнот. Это замечательный поэт. В конце жизни он уже стал лауреатом Государственной премии, последней в Союзе. Теперь Чичибабин очень известен. Жизнь он прожил трудную. Работал счетоводом в трамвайном управлении. Его не признавали харьковские писатели. И когда я встретился с ними в поезде, в котором мы ехали на съезд, и стал читать стихи Чичибабина, они накинулись на меня. А теперь создают ему в Харькове музей.

— А вам не пришлось расплачиваться в Ужгороде за свою всесоюзную популярность?

— Мне всегда помогало то, что я печатался в Москве. После того как в Ужгороде порезали «Подражание театру», мне говорили, что нужно обязательно издать книжку в Москве. Много лет ничего не печатали, а когда наконец выходили «Гиацинтовые острова», их в Москве ужасно покорёжили. Выбрасывали не только целые вещи, но и куски вещей. А я не мог ничего поделать. Потому что знал: от судьбы этой книги зависит и моё дальнейшее печатание в Ужгороде.

Поэтому сейчас хочу издаваться только здесь. Чтобы я мог прочитать, мог сам исправить, мог отвечать за эти книжки. Я знаю, что в «Дистрофиках» и «Брызгах действительности» я отвечаю за каждое слово.

— У вас был широкий круг знакомых среди творческой интеллигенции Москвы, Киева. С кем были особенно теплые отношения?

— Прежде всего я бы хотел сказать о Науме Коржавине, с которым виделся всего два раза. Мы познакомились с ним у композитора Никиты Богословского, но ещё до того я знал и любил его стихотворение «Декабристы»:

Можно строчки нанизывать

Посложней и попроще.

Но никто нас не вызовет

На Сенатскую площадь.

...Мы не будем увенчаны,

И в кибитках снегами

Настоящие женщины

Не поедут за нами.

И вот, едва войдя в квартиру Богословского, ещё в передней, не сняв пальто и не положив авоську с хлебом, который он вёз к себе в Митищи, Наум говорит:

Сверху молот, снизу серп —

Это есть советский герб.

Хочешь — жни,

а хочешь — куй,

Все равно получишь...»

После этих строк я мог считать, что мы с ним давно знакомы. Теперь он в американском университете. Уехал совершенно случайно. Его вызвали в КГБ, чтобы дал сведения о своём знакомом. Он возмутился, стал кричать: «За кого вы меня принимаете?! Я уеду отсюда!». Они сразу: «Пишите заявление». И он сгоряча написал. Ещё не дошёл домой, как вернулся, чтобы его забрать. А ему отвечают: «Только что получили разрешение. Вы уже уезжаете». Вот так он уехал.

У меня было несколько встреч с Маршаком. Я послал ему детские стихи, а он взял да и привёз их в издательство «Малыш». И вышла книжка. Я даже не знал.

Мне очень повезло, что как-то отдыхая в Доме творчества в Переделкино, довелось познакомиться и прожить рядом с такими людьми, как Райкин и Утёсов. Мы сидели за одним столом, много общались. Они приходили ко мне в комнату, и я им читал до ночи. Когда Райкин шёл по аллеям, все как будто расступались из почтения. Когда проходил Утёсов, наоборот, все плотно его окружали. Он был невероятно общительный и добрый человек.

Я присутствовал на собрании в Доме литераторов, где была встреча со Смирновым — главным обвинителем на процессе Синявского и Даниэля. Зал бурлил и задавал очень резкие вопросы. А вёл заседание Михалков. Одна женщина всё спрашивала: «Как узнали машинку?» Именно по печатной машинке определили, что это они писали и передавали за границу произведения. А Михалков очень заискивал перед Смирновым. Ему было неудобно за писателей. И он ответил такой классической фразой: «Как установили, как установили... Как нужно, так и установили! Слава Богу, у нас есть КГБ». Эта фраза очень благополучного писателя, который написал гимн Советского Союза, помогла ему, наверное, во многом в жизни. Он был самым богатым писателем.

«Я не считаю
себя борцом»

— Вы принадлежите к поколению шестидесятников. Что собой представляло это движение в столице, в провинции?

— Раскрепощение мысли началось ещё в пятидесятых, после смерти Сталина. Первой ласточкой, насколько помнится, была статья В.Померанцева «Об искренности в литературе». Затем появилась повесть И.Эренбурга «Оттепель», давшая название всему этому периоду.

После доклада Хрущёва о культе личности Сталина правда в литературе все больше вступала в свои права. Технический прогресс пришёл на помощь интеллектуальному: появились магнитофоны, которые двинули в народ песни Окуджавы, Высоцкого, Галича. Вовсю заработал самиздат. Печатал то, до чего ещё не доросла официальная литература.

В Ужгороде тоже вольные мысли не давали спать партийному начальству, и в прессе появились разгромные рецензии на мою «Карманную школу». На партийном активе секретарь обкома по идеологии с возмущением огласил сказку «Эхо», оканчивающуюся словами: «Так и перекликались мы в лесу — я и эхо. Оно во всём со мной соглашалось, ни в чём не противоречило. Потому что мы были в лесу, где волки уже одного съели».

В одной из недавних телепередач американец, который женился на русской и переехал в Россию, сказал: «Вы соединили капитализм и социализм. Но вы выбрали из них самое худшее».

А лучшим было духовное, не зависящее от тех, кто стоял у власти и тиранил народ. Люди собирались на кухнях, читали. Мне в Москве звонили и спрашивали: «Хочешь на ночь «В круге первом» Солженицына? Приезжай!». И я в полночь ехал через всю Москву, всю ночь напролёт читал, а утром отвозил обратно. Солженицын тогда в рукописях ходил по рукам непрерывно. Сейчас изданный — стоит. Не читают. У человека пресыщенного исчезает интерес.

— Носило ли это движение оппозиционный характер?

— Несомненно. У интеллигенции всегда была оппозиция к власти. У тех, кто выслуживался, она прикрывалась служением, но где-то внутри она тоже была. Потому что литература по своей природе во все времена — оппозиция власти. Если она искренно служит власти, значит, это не литература. Это эрзац, то, чем власть её подменяет, когда арестовывает настоящих писателей и возносит совсем других. Было такое выражение: любая литература находит своего читателя. Люди, конечно, читали и эрзац, но души их при этом оскудевали.

Я могу сказать со всей ответственностью: во времена самого большого гонения на свободную мысль я встречал людей, которые, впервые меня увидев, доказывали, что такое Ленин.

— Насколько глубоко интеллигенция понимала настоящее положение дел, суть советского строя?

— Это было очень неоднородно. То, что никакого коммунизма не будет и он невозможен, я думаю, знали все. Каждый умный человек понимает, что если сделать всех людей одинаковыми по своим возможностям и потребностям, то это будет стадо, а не человеческое общество. Для стада коммунизм возможен. Но если человек хочет быть личностью, то он не может жить в стаде.

Благодаря критическому взгляду на это у нас всё-таки была хорошая литература. Наряду со всякой мурой писались прекрасные вещи. Появились такие писатели, как Василь Быков, Чингиз Айтматов, Фёдор Абрамов.

— Какой уровень оппозиционности исповедывали вы?

— Пытался всюду, где можно, говорить то, что я думаю.

— Когда наступило ваше полное прозрение?

— Прозрение у меня было только в отношении нового строя. В отношении старого я имел обычное зрение. Мне было всё понятно. Только я считал, что в нашей стране иначе невозможно. Этот строй настолько силён, что не позволит себя разрушить. Но жизнь прожить и не видеть, как эти люди лгут, как говорят одно, а делают другое, было невозможно. Во времена моей молодости произошла трагедия с 14-летним сыном украинского писателя Дольда-Михайлика, автора известного романа «И один в поле воин». Близкие к нему люди рассказывали, что ребёнок просто не выдержал. У них дома собирались писатели. Говорили одно, а писали совсем другое. Он их слушал, он их читал — и в результате покончил с собой.

Так что, когда Рождественский писал, что у него открылись глаза, я ему не верю. Это же было у всех на виду. Люди всё понимали. Никто этой системой не увлекался. Это была красавица, которая ни в ком не могла возбудить желание. Ей можно было служить, делать карьеру, зарабатывать… Но не видеть этой системы мог только человек, не имеющий глаз.

— В 1971 году уже отпечатанную вашу книгу «Подражание театру» пустили под нож. Почему?

— Эта книга вышла уже после неприятностей, которые начались с «Березневого снiгу» Чендея. Когда на собрании его долбали, только два человека пытались сказать что-то хорошее. Это был Семён Панько и я. Позже в горкоме партии мне предлагали изменить стенограмму. Я отказался.

А через год уже обсуждали на собрании мою книжку. Один деятель, бывший работник органов выступает: «На первой странице написано: «Театр начинается с вешалки и кончается вешалкой. Но помните: главное всегда в середине». Я раскрываю книжку на середине. Читаю: «Зелёный верблюд. Действие происходит в пустыне Сахаре». Он значительно посмотрел на всех. Бедолага думал, что Израиль находится в Сахаре. И вот всё время чувствуешь, что ты среди дураков, которым надо так доказать, что они дураки, чтобы они не обиделись.

В моей жизни самое сильное чувство — то, что я постоянно нахожусь под подозрением как антисоветчик, даже тогда, когда не даю для этого повода.

Но не менее сильное чувство — это взаимная любовь к моим читателям, умным, честным, добрым, порядочным людям, которые всегда поддерживали меня, и я был горд, что имею таких единомышленников. Нигде, ни в одной стране нет таких читателей, нет такой мыслящей интеллигенции. Это неправда, что у нас её больше нет. Она есть, есть. Просто ей всегда было плохо на государственном уровне и всегда хорошо на уровне общения между собой.

— Семь лет ваши книги не выходили. Чем вам запомнился период молчания?

— Тем, что Бог всё-таки есть. В это трудное время появлялись разные предложения — написать сценарий, предисловие, сделать перевод. В журнале «Человек и природа» постоянно выходили мои вещи о животных, растениях. Но тут пришёл какой-то «земляк» и сказал главному редактору: «Как это вы печатаете Кривина, когда на Украине его печатать запрещено!».

Мир вообще делится на две части: на людей, которые хотят помочь, и на людей, которые хотят нагадить. Благодаря первым добро не исчезает на Земле. Оно имеет поддержку. К сожалению, в лагере тех, кто хочет нагадить, оказываются люди, у которых власть.

— Вы считаете себя частично диссидентом?

— Я не считаю себя борцом. Всё, что я говорил, говорил средствами литературы. А диссиденты борются и другими средствами.

— Вы не считаете, что эзопов язык — это форма конформизма в то время, когда другие выходят на площади с открытыми лозунгами?

— Я не думаю, что это форма комформизма. Это форма художественного творчества. Я выбрал этот жанр потому, что он мой. Не всем это нравилось. Чиновникам, приставленным к литературе, было понятнее, когда авторы высказывались напрямик. Мне даже один посоветовал: «Ты говори с возмущением, но без образов». В литературе ему мешали образы. Значит, ему мешала сама литература.

Я не писал специально для того, чтобы уязвить власть. Просто писал то, что писалось. Если оно оказывалось неугодно властям, то это была их проблема. Я знал, что если мне нужно выступить в защиту человека в литературном кругу, то я скажу своё мнение несмотря ни на что. И такими же были Петро Скунць, Вилмош Ковач. Помню, на обсуждении моей книжки выступил Керекеш: «Я прочитал «Подражание театру». Не понимаю, за что на неё накинулись?». Он выступил как порядочный человек.

— Вас публично просили написать против Солженицына, но вы отказались. Что вы тогда сказали?

— «Почему я должен писать против него? Он писатель, он пишет то, что хочет писать». На что мне ответили: «Ну тогда пеняй на себя».

— Как-то вы сказали, что «кроме ошибок, моё поколение молодым ничего не оставляет». Что вы имели в виду?

— Это было преувеличением. Покаяния свойственны каждому человеку. Мы должны были дать своим детям больше, чем сумели дать, но ведь даже наша жизнь нам не принадлежала. Мы должны были научить их отличать плохое от хорошего, но так, чтоб они не потеряли веру в жизнь, потому что плохого было слишком много. Но ни в коем случае мы не должны были врать нашим детям. Думаю, этим я не грешил.

Как-то дочь напомнила мне заповедь, которой я её учил. Когда она должна была получить паспорт, встал вопрос, какую национальность ей записать. Мать у неё украинка. И мы понимали, что дочери будет легче, если она запишется украинкой. Целый год она не брала паспорт, чтобы ничего не писать. Однажды мне сказала: «Ты меня всегда учил быть с теми, кого бьют, а не с теми, кто бьет. А сейчас требуешь от меня другого решения». Я не мог ей ничего возразить, хотя очень за неё боялся. Она и так за меня страдала. В конце концов записалась по матери.

Я же восемь месяцев в Киеве проходил без работы. Мне прямо говорили: «Евреев не берут».

«На первом плане должно быть общечеловеческое»

— В середине 80-х вы даже оказались в горкоме КПУ. Для чего?

— Это было уже время, когда в партию ворвался ветер свободомыслия. Не случайно на выборах в члены горкома (выбирали совместно писатели и художники) от литераторов были выдвинуты две такие неугодные партии кандидатуры, как Петро Скунць и я. Каждый из нас не хотел быть избранным, но Петру повезло больше. К тому же была надежда получить возможность хоть как-то влиять на ход событий.

— После коммунистического горкома вы вступаете в Рух...

— Рух был протестом против существующего режима. Это была та сила, которая могла что-то сделать. Я считал, что нужно объединить усилия, а не разделять их по национальностям. И когда увидел, что Рух приобретает национальный характер, ушёл оттуда.

— Русские литераторы в Украине сегодня оказались между двух берегов. С одной стороны Москва, которой хватает своих авторов, с другой — Киев, который не очень заинтересован в русскоязычных изданиях. Что думаете по этому поводу?

— Я считаю, что прежде всего надо отделить язык от политики. Только тогда можно решить вопрос по-человечески. Нигде в свободном мире не существует проблемы, где человек живет. Он может жить где угодно. Хемингуэй жил там, где было дешевле, — во Франции, Испании. И при этом оставался американским писателем. И всюду это так. Если человек пишет на русском языке, то это русский писатель, а не русскоязычный, как у нас называют. Иначе мы должны будем назвать русскоязычными писателями Гоголя и Короленко, а украиноязычным — Марко Вовчок.

Писатель пишет на том языке, который считает своим родным. И здесь не должно быть никакой трагедии, если не вмешивается политика. Другое дело, что он должен обязательно знать язык страны, в которой живет. Вот это у меня не вызывает никакого сомнения. Я, например, не замечаю, когда перехожу на украинский. У меня это невольно выработалось. Но пишу я уже по-русски.

— В России теперь не смотрят на вас, как на заграничного автора?

— Нет. В Москве бы меня и сейчас печатали. Предложения есть, но я ничего не посылаю.

— Ваши произведения не имеют национальных черт. Космополитизм как философская система, понятно, не в советском толковании, вам присущ?

— Для меня характерно наднациональное чувство. На первом месте должно быть общечеловеческое. Но национальное чувство я признаю и уважаю в каждом человеке. Если, конечно, оно не становится орудием политики.

Я это испытал на себе всей своей жизнью. Постоянно внушаемое тебе чувство неполноценности — что ты не такой. Вот если бы ты был другой... Мне это очень хорошо понятно.

Я не думаю, что какая-то нация, при всём преуспевании её страны, имеет право заноситься, считать себя выше другой. На сорта надо делить картошку, а не людей. Всего, чего человек достигнет в жизни, он должен достигать не национальностью, а другими путями. Иначе он ни на что не способен.

— То есть, национальное чувство стоит у вас на заднем плане?

— Когда у Юлиана Тувима спросили, какой он писатель — польский или еврейский, он ответил: «Евреев объединяет не кровь, которая в жилах, а кровь, которая течёт из жил». Не могу сказать, что я космополит. Для этого мне надо её поменять прожитую жизнь.

Я с большой симпатией отношусь к Израилю и к тем людям, которые там живут. Никогда раньше не думал, что со мной это случится, что проснётся такая любовь. Но теперь, когда у меня там дочь, внук... Я знаю, как они относятся к этой земле, как она их приняла. Этот народ стал моим народом не потому, что кровь выпускают из жил. Хотя и теперь, когда во львовских газетах появляются утверждения, что Бухенвальда не было, Бабьего Яра не было (об этом говорилось в телепередаче «Яхад»), то что я должен чувствовать?

— Правда, что вы придерживаетесь шабата?

— Нет. Я же не могу лицемерить перед собой. Я не христианин и не иудей. Мой бог внутри меня, а не в церкви.

— Может, вы — атеист?

— Нет. Атеист — это человек, для которого нет ничего святого. А для меня в жизни много святого. И прежде всего — сама жизнь. Я верю, что она не случайно появилась на Земле, верю во вселенский разум. Даже в переселение душ верю, потому что очень хочется. Что мы можем знать о мире, имея всего лишь пять органов чувств? Имей мы не пять, а десять, двадцать органов чувств, мир предстал бы перед нами совсем другим, и может быть, в нём мы бы увидели Бога? Атеист — это человек, который тупо упирается в свои пять органов чувств и на этом основании высказывает суждения о Вселенной.

В книге для детей «Занимательно об астрономии» я прочитал ужасную фразу: «Ближайшая звезда находится на расстоянии четырех световых лет. Поэтому нужно примириться с мыслью, что мы никогда не долетим ни до одной звезды». Это меня возмутило. Нельзя убивать надежду когда-нибудь повидать другие миры.

— Что вы говорили дочери, когда три года назад она приняла решение изменить гражданство?

— Я не возражал. Это было вынужденное решение. Она ехала спасать своего мужа. Он был тяжело болен, а в стране не было лекарств. Теперь ему намного лучше.

— Лет десять в Ужгороде поговаривают о вашем выезде на постоянное место жительства в Израиль…

— Эту проблему трудно разрешить. Тут и возраст, и край, в котором я прожил так много лет... Мне бы хотелось жить и тут, и там.

— То есть можно предполагать...

— Мы же здесь остались вдвоём, совершенно одни. Не дай Бог оказаться в таком положении, когда будешь лежать и умирать, а позаботиться некому.

— Чем занимается ваш единственный внук?

— Саше — 21 год. Он служит в армии. Ему там нравится. Я не могу забыть, как приехал с ним на юбилей львовского театра «Гаудеамус». Заходим в буфет, а он во всё горло: «Дедушка, масло!!!». Когда Саша ел бутерброд, я думал: «Боже мой! Ну что же я сделал в этой жизни? Какие радости я доставил своему внуку? Вот эту радость?!».

Теперь он совершенно спокойно относится к еде. Для него это уже не проблема.

— Говорят, что если бы не ваша жена, то не было бы писателя Феликса Кривина.

— Она мне очень много дала как человеку, как личности. Всю жизнь помогала мне в работе. Была моим первым редактором и советчиком. Без неё я бы, наверное, был другой. Но писать я начал ещё до нашей встречи.

— Она может забраковать ваши произведения?

— Нет, она может только советовать. Гейне писал: «Но если моих не похвалишь стихов, запомни: развод неизбежен». Моя жена никогда особенно не хвалила то, что я пишу, но мы, как видите, не разводимся.

— Расскажите о ваших недостатках.

— Когда-то я больше любил работать, чем отдыхать, а теперь иногда люблю больше отдыхать, чем работать. Хотя я никогда не делал того, чего не любил. В этом счастье моей жизни.

— Ваша философия жизни?

— Человек должен жить так, чтобы максимально осуществить то, что ему дано от природы. Если человек приходит в жизнь, то после него должен быть дан ответ, зачем он приходил. Хоть какой-то ответ.

Всё самое ценное человек носит в себе. И если ему неинтересно с собой — это конец. Тогда и ему ни с кем не интересно, и с ним никому не интересно. Это самая большая катастрофа в жизни.

— Ваш пик популярности уже прошел или еще впереди?

— Думаю, что в прошлом. Наверное, как раз в 60-е годы. Всякая популярность, как и жизнь, проходит. И сейчас самое главное — что-то ещё сделать. У меня такая профессия, которая дает возможность не закончиться с физической смертью.

— Что в жизни вы бы сделали иначе?

— Наверное, всё. Нужно быть полным остолопом, чтобы, прожив жизнь, сказать, я бы ничего не изменил. Значит, жизнь тебя ничему не научила. Но она ведь всё-таки старалась.

— Вы богатый человек?

— Даже тогда, когда у нас были богатые писатели, я не принадлежал к их числу. А сегодня, когда литераторы не имеют возможности печататься... В доме повешенного не говорят о верёвке.

Когда я был в Переделкино, писатель Василий Ардаматский всё допытывался: «У вас, наверное, в Ужгороде есть дача?». «Нет». «Ну, может быть, у вас есть особняк?». «Нет». «А машина у вас есть?». «Нет». Он был совершенно поражён. Потом как-то подходит ко мне и говорит: «Я понял. Вы просто такой человек». Всё время напутствовал меня — надо стучать кулаком, надо добиваться. И когда я уезжал, Василий провожал меня. Поезд уже тронулся, а он стоял и показывал, что надо стучать. Нет, я так не могу.

— Знакомые называют вас Дон Кихотом. Вы воюете с мельницами?

— О том, что это мельницы, говорят те, кто вообще не хочет воевать. На самом деле это не мельницы, это реальное зло. Дон Кихот — прекрасный образ человека, который к чему-то стремился. И если у него на голове медный тазик, то это не значит, что он не в своём уме. Просто для него достаточно медного тазика, чтобы сделать то, для чего другим нужно бог знает что.

— Я знаю человека, который считает себяе кривиноманом. А как вылечиться от кривиномании?

— Не думаю, что такое название уместно. Если мы с этими читателями мыслим на одной волне, то она не должна носить чьё-то имя. Моих читателей устраивает то, что я им даю возможность многое додумывать самостоятельно и не отнимаю много времени, потому что пишу короткие вещи.

— Расскажите о секретах вашей творческой кухни.

— У меня был такой афоризм: «Что такое писательская кухня? Это обыкновенная кухня, в которой днём варится суп, а ночью создаются бессмертные произведения».

Я работаю каждый день, иначе меня замучила бы совесть. Может быть, немного — 4—5 часов в сутки. Встаю ночью в 4 часа, посижу часок, потом лягу посплю. Встану в шесть, опять посижу. А потом, с утра, работаю стабильнее.

Для меня удачная мысль дороже любой удачной покупки. Или подарка, если нет денег.

— Часто смеетесь?

— Да, жизнь доставляет очень много смешного. Смотришь, вроде бы вещь серьёзная, а вот так её повернёшь — смешно. Всё зависит от того, как себе представить. Я люблю этим заниматься.

— А когда вы в последний раз плакали?

— Не помню. Нет, слёзы у меня бывают. Но скорее от искусства — от книги или телепередачи. А вот когда я плакал от огорчения, вспомнить сейчас трудно.

— Вы часто используете образы животных. Какие из них вызывают ассоциацию с вашей персоной?

— М-да... Учитывая, что человек — тоже животное, я чувствую себя человеком.

— У вас есть рассказ «Меня называют ослом». Вас так часто называют?

— Ха-ха. Нет, к сожалению. Может быть, тогда бы я над чем-то ещё задумался.

— Чем занимаетесь в свободное время?

— Самый лучший для меня отдых — заниматься математикой. Я люблю числа. Люблю находить их закономерности. Когда я был в пятом классе, меня водили решать задачи в шестой. В моих записных книжках хранятся целые столбы решений. Я их берегу, потому что мне это кажется интересным.

— Чувствуете приближение старости?

— Нет. Я чувствую себя на средние годы. Главное — интерес к жизни. Говорят, что способность удивляться тоже очень важна. Я как-то к жизни не притёрся настолько, чтобы ничего не ощущать. Юмор этого не допускает. Это невероятно жизнеспособная сила.

— Но критики утверждают, что Кривин слишком грустный для обобщенного образа юмориста.

— Юмор — вообще невесёлая вещь. Это защитное средство разума. Оно возникает, когда жизнь складывается неудачно. Если считать, что юмор — весёлая вещь, тогда он будет соперничать со щекоткой, дурацкой хохмой, клоунадой. А настоящий юмор, глубокий, всегда грустный.

— Вы больше сатирик или юморист?

— Никогда не был сатириком. Но я и не юморист.

— А кто же вы?

— Просто мыслящий человек, который пишет.

Александр Гаврош. Зеркало недели. № 49 (373) 15 — 21 декабря 2001




Украинский портАл

Bestseller - лучшая литература современности!

Израильский портал НАРОД

Единая Русь

Rambler's Top100


Голосование
Выборы Лауреатов 2017

Олег Махнёв
Ира Мадрига
Ира Ковалева
Вал.Разгулов
Ген.Лукиныхь
Мари.Лявинец
Алекс.Хуст
*Юрий Томан
*М.Митровка
*М.Чикивдя